– Она кололась, сначала какой-то дешевой дрянью, потом какой-то дорогой дрянью, которую покупала у Ханны, – говорит трассовичка. – Я всегда думала, что она умрет от передоза.
Я понятия не имею, кто такая Ханна и почему у нее дорогая дрянь, хотя вроде бы и должен знать об этом все, но я согласен, что все и всегда происходит не так, как планировалось. Я выпиваю стакан, не притормаживая.
Мы несемся на скорости в сто десять километров в час по ночной трассе, покрытой тонким скользким покрывалом, в свете фар кружится ставший вдруг видимым и осязаемым ветер, мимо по обеим сторонам дороги проносятся деревья, впереди уже показались освещенные заревом терриконы, и трассовичка вдруг говорит:
– Донбасс – это кладбище богов.
– Что? – спрашиваю я. Мне кажется, что я услышал фразу неправильно или что трассовичку уже окончательно развезло к тепле, и она начала нести всякий вздор. Но я услышал все правильно, и трассовичка совсем не была пьяна.
Она налила нам еще по стакану.
Нет, она не имела в виду свою подругу.
Она объяснила мне, чем был Донбасс во времена Советского Союза и даже раньше. Тогда никто не относился к шахтерам как к обездоленным людям. На Донбасс съезжались работники со всей страны. Чтобы построить и укрепить новое государство, советская власть отчаянно нуждалась в энергоресурсах. Именно потому, кстати, ДнепроГЭС был такой важной стройкой. Но электроэнергию нельзя было взять в кулак и отнести в другое место – чтобы ее переносить, нужны были провода или конденсаторы, а это было слишком дорого. Самым ходовым энергоносителем был уголь. Именно поэтому, когда стало понятно, что в междуречье Северского Донца и Кальмиуса находится один из величайших в мире угольных бассейнов, на его разработку бросили все силы.
Она так и сказала «междуречье».
На Донбасс переезжали не просто семьями – ехали целыми районами и деревнями. На Донбассе для каждого была работа, и работа прекрасная, высокооплачиваемая. Несмотря на то что сюда частенько привозили бывших уголовников – часто даже были готовы скостить им срок, если они соглашались работать в забое, – престиж профессии шахтера не падал.
Стаханов был первым настоящим советским идолом. Все, что надо было в то время для славы, – это взять отбойный молоток, спуститься в забой и перевыполнить план.
Для шахтеров строили новые дома, микрорайоны, целые города.
Шахтеров награждали медалями, помещали их фотографии в газетах.
Шахтеров кормили и одевали по первому классу.
Трассовичка спрашивает меня, знаю ли я, что в Советском Союзе всего три места снабжались по первому классу: Москва, Дальний Восток и Донбасс?
Я не знал.
На фоне разоренной, измученной, голодающей страны Донбасс смотрелся как вотчина богов.
– Все эти человекобоги уже в земле, – говорит трассовичка.
На Донбассе до сих пор встречаются их останки.
Все эти памятники, прекрасные парки и недостроенные микрорайоны.
– Здесь похоронены самые лучшие человеческие намерения, – говорит трассовичка.
Толстые пласты угля уже разработаны, появилось множество других источников энергии, гораздо более дешевых, и в довершение всего Советский Союз, тот самый Советский Союз, что так пестовал и лелеял донбасского шахтера, прекратил свое существование. Шахты стали убыточными, предприятия позакрывались, и чудовищно расплодившимся потомкам переселенных уголовников больше нечем заняться, кроме как пить и резать друг друга кухонными ножами. Земля не выдерживает такого числа нахлебников.
Им некуда больше плодиться.
Им некуда отсюда деваться.
Им осталось только вымирать.
Двадцать лет назад в Британии по приказу премьер-министра все нерентабельные шахты просто закрыли. Забастовки, протесты и масштабные бунты, переходящие в столкновения с войсками, продолжались затем целый год. Но проблема была решена. Иногда мне кажется, что как-то так надо поступить и с Донбассом. Лучше отрубить зараженную гангреной руку одним махом, чем годами наблюдать ее гниение.
– Донбасс – это кладбище богов, – говорит трассовичка.
Вокруг нас тьма, кое-где рассеивающаяся красноватым заревом, и гигантские силуэты терриконов. Продолговатые черные насыпи высотой с многоэтажный дом, вечно нагретые и дымящие, они действительно похожи на огромные могилы. Машина несется по скользкой неосвещенной дороге со скоростью сто двадцать километров в час, там и тут небо озаряется пламенем из труб, по которым отводят метан из забоя, и мне вправду начинает казаться, что здесь, под этими горами породы, погребены титаны.
Атланты.
Боги.
На какое-то мгновение все это – и ветер, и поземка, и тьма за окном, и оставшийся позади Днепр, и нависающий со всех сторон Донбасс, и «Пежо», несущийся по обледенелой дороге, и трассовичка, и даже я сам вдруг превратилось в картинку с последней страницы гигантской книги о богах, правивших миром и исчезнувших без следа.
«Вчера этого не было».
Мы остановились в первом же шахтерском поселке, я высадил трассовичку и больше никогда ее не видел.
Почему я так сильно ненавижу нацвай? Потому что, попробовав его однажды, ты уже не сможешь спускаться в забой без допинга. Зачем дрожать от страха и задыхаться, погружаясь на полукилометровую глубину за несколько десятков секунд, если легко можно достичь спокойствия и умиротворенности на все время аж до момента выхода на поверхность.
Ты уже знаешь разницу.
Знание разницы – это проклятие. Адам и Ева не были наказаны ЗА поедание яблок с Древа познания. Они были наказаны САМИМ поеданием яблок с Древа познания. Пока арабские женщины не видят эмансипации стран западного мира – они счастливы, ибо не ведают разницы. Зато когда царь Алексей Михайлович пытается ввести на Руси соляной налог – поднимается восстание, потому что тяглое население знает разницу. Вот почему из Советского Союза так сложно было попасть за границу – даже на экскурсию. Человек, почувствовавший разницу, не захочет жить дальше так, как будто ее не существует.
Я растираю нацвай языком по зубам и думаю о том, что я его ненавижу.
Это слабое оправдание.
Не я присадил на нацвай всю шахту. Но я пересадил ее на желтый порошок. И если кто-то теперь и должен что-то менять – то это я. Я ползу по лаве, карабкаюсь вверх под углом в 27 градусов со своим добычным комбайном наперевес, весь мокрый, потому что здесь чудовищно жарко, весь в угольной пыли, потому что она мгновенно липнет к мокрой коже, с заложенными ушами, потому что давление на такой глубине многократно усиливает грохот комбайнов, и думаю о том, что если кто-то и должен что-то предпринять, чтобы изменить все, – то это, безусловно, я.
Я выбираюсь в ствол шурфа, чтобы немного отдохнуть.
Пытаюсь отдышаться, стоя на чуть согнутых ногах и держась одной рукой за опору шахтного свода, когда сзади меня дергает за штанину маленькая девочка. Изредка такое бывает – кто-то из шахтеров воспитывает ребенка в одиночку, и, когда его не с кем оставить, он приводит малыша с собой на шахту. Другое дело, что дети обычно не разгуливают по забою.
Вокруг стоит плотный туман угольной пыли, коногонка у меня на каске освещает максимум один метр, и мне приходится нагнуться, чтобы разглядеть девочку. Меньше метра ростом, с двумя длинными косичками, в платье непонятного цвета, снизу доверху покрытом пылью, она смотрит на меня, чумазая и совершенно спокойная.
Я много раз видел пещерных троллей, но ни разу не видел в забое маленьких девочек.
Мы стояли посреди штрека, девочка с зелеными глазами и совершенно опешивший, не знающий что сказать, даже не поздоровавшийся с ней я. Девочка все еще держит меня за штанину, я все еще молчу, когда она поднимает свободную руку, свою маленькую грязную ручку и раскрывает кулачок. На ладони у нее – свет. Мне понадобилось осветить его коногонкой, этот свет, для того чтобы понять, что это маленькая козявка.
Светлячок.
Я осторожно беру светлячка у нее с ладони, и девочка отпускает мою штанину. Она начинает улыбаться. Она кивает мне головой и идет дальше, в глубину шурфа.
Без единого звука.
Когда ко мне подходит Саня, я спрашиваю у него, не видел ли он тут маленькую девочку. Саня тоже только что вылез из лавы, он тяжело дышит, он мокрый и весь, с ног до головы, покрытый угольной пылью, и он говорит мне, что нет, он не видел только что девочки, но он знает о чем я.
Он видел ее раньше.
Саня рассказывает мне, что эта девочка уже гуляла по шахте несколько недель назад.
– Помнишь, – говорит мне Саня, – тогда еще погиб Рыжий?
Я помню.
Я не был так близко знаком с Рыжим, он работал в другой бригаде и жил в поселке, далеко. Мы с ним виделись несколько раз, но, когда мне сказали, что он погиб, я расстроился. По-настоящему расстроился. Его считали хорошим парнем, а мне всегда жалко, когда гибнут хорошие парни.
Его убило порванным тросом. Добытый уголь сыпется из лавы вниз прямо на конвейер, который транспортирует его до места погрузки или сразу на поверхность, если шахта не слишком глубокая и есть нормальный наклонный шурф. А отработанная порода грузится в вагонетки и вытягивается наверх толстым тросом, который постепенно наматывается на валик. Наверху стоит человек со стальным ломом, который должен следить, чтобы трос наматывался ровно, и, если что, поправлять его с помощью лома. Вагонетка как раз поднималась по бремсбергу, когда случилась авария. Обычно, если рабочий сверху не уследил за тросом, машина сама рубит его, и вагонетка начинает катиться по рельсам назад, в темноту, практически летит под уклоном в 30, а то и в 45 градусов, набирая сумасшедшую скорость. Кто-то кричит – на всю выработку, перекрикивая грохот машин, кричит, что катится вагонетка.