Деньги, особенно мелкие, невысоко ценились в мире, где и богатые, и бедные белые американцы привыкли смотреть на ручной труд свысока. Неудивительно, что о центах никто не заботился. Как говорили, «не стоит и пикеюна» (когда французы владели Луизианой, они использовали пикейоны наряду со своими ливрами и су). Пикейон — маленькая серебряная монетка — такое название пристало на Юге к пятицентовику. Праздность была местным пороком. Путешественники вечно проклинали дороговизну поездок по Югу. которая, безусловно, сглаживалась непоколебимыми традициями южного гостеприимства. Но даже это было лишь памятником тоскливости жизни.
Некоторые, и среди них лавочники, наживались на беззаботности Юга. Большинство пикеюнов в обращении были не пятицентовыми монетами, отчеканенными на монетном дворе Соединенных Штатов, а небольшими серебряными медиос или монетами в полреала — так напоминало о себе былое господство испанского серебра. По стоимости они равнялись 6,25 цента. Если вы расплачивались половинкой бита, скажем, за сигару стоимостью в 5 центов, разница шла в карман владельца лавки. С другой стороны, если вы предлагали бит — 25 центов — за табак стоимостью в полбита, то довольствовались пятицентовиком в качестве сдачи (полдайма). Когда владелец лавки давал сдачу в 10 полдаймов вместо 10 полреалов, его выгода составляла 12,5 цента. Конгресс пытался положить конец этой практике только в 1875 году.
Вероятно, бедным белым американцам Пидмонта было бы лучше не следовать примеру аристократии побережья с ее притворным безразличием к деньгам, праздными женщинами и обостренным пониманием чести. Бережливость не являлась частью нарождавшегося внутреннего кода южан, который белые бедняки примеряли на себя, стремясь подражать богатым соседям. Одержимость кровью и честью не оставляла места вульгарным деньгам. Приезжавшие осознавали, что такое мироощущение не помогало «улучшить свое положение», усугубляя ношу среднего класса. Жан-Пьер Бриссо в 1791 году отметил последствия нехватки монеты: «Подсчитано, что в городах мелкие расходы семей удваиваются вследствие этой проблемы. Это обстоятельство отражает поразительный беспорядок управления и растущую бедность».
За столетие до революции английский экономист жаловался на нехватку простой медной монеты на Ямайке, которая вымывалась серебром из испанских рудников. По его мнению, следовало организовать приток пенсов, чтобы «местные жители стали более бережливыми, чем они есть сейчас». Ямайским беднякам было трудно экономить, «поскольку они были приучены иметь дело только с серебряной монетой, самое мелкое достоинство которой равнялось пяти серебряным пенсам, и ценить ее при этом не больше, чем британский бродяга фартинг».
И все же, за всеми немногословными и щедрыми жестами, деньги имели огромное значение для высших классов виргинского общества. Их дома, лошади, гончие, невольники часто возникали из лабиринта долгов. Они игнорировали никель[45] и Займы, потому что «отставали» на один урожай от своих не слишком богатых кредиторов в Англии. Джефферсон исключением не являлся, мечтая, что однажды «он никому не будет должен и шиллинга».
Самая большая трудность Джефферсона, связанная с усадьбой в Монтичелло, заключалась в том, что он не мог себе ее позволить — ни вина, ни книг, ни, тем более, строительства и переделок в доме. Это смелое архитектурное высказывание походило на бесконечное перескакивание с мысли на мысль из любимой книги Томаса — романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди»[46],— представлявшей собой абсурдную историю с неожиданным концом, так как она не была окончена. Джефферсон продолжал перестраивать и изменять Монтичелло всю жизнь. Через тридцать лет после начала строительства в половине комнат по-прежнему недоставало полов и отделки; насколько усадьба представляла собой замечательную лабораторию для ученого, настолько она была откровенно странной в качестве семейного дома. Окна спален доходили до пола, и гости испытывали трудности, желая переодеться без посторонних глаз или выглянуть наружу. Что до ротонды, ее симметрия была слишком изысканной, чтобы допустить скромную каминную трубу, потому зимой в вестибюле под ротондой царил собачий холод. Даже чтобы добраться до спален, приходилось преодолевать «небольшую очень крутую лестницу».
В качестве символа республиканской свободы и выражения веры ее архитектора в сельскую республику, основанную на античных ценностях (с прекрасно вписанными колоннами дорического, коринфского и тосканского ордера), усадьба, к сожалению, покоилась на классическом институте, не имевшем ничего общего с архитектурой. В Монтичелло было налицо такое наследие Античности, как рабство, пусть его умело скрывали от жильцов и гостей дома и прятали под верандами. Здесь только одна семья наслаждалась республиканской свободой, на долю десятков других людей пришлось только республиканское рабство. Даже когда Джефферсон возносил хвалу трудящимся на земле, он имел в виду себя и своих друзей, а не сотни негров-рабов, чей труд позволял хозяину выражать изящные мысли.
Джефферсон не хуже любого другого знал, что долг — антитеза свободы. Нация-должник в реальности не являлась свободной. Не был свободен и отдельно взятый человек. Как сказал Франклин, «заемщик — раб того, кто ссудил». Позднее, став президентом, Томас Джефферсон был одержим моральным долгом урезать государственные расходы до минимума, сделав все, что в его власти, для выплаты госдолга. Но Монтичелло не давало своему хозяину выпутаться из долгов. Он строжайшим образом вел счета, подсчитывал и выверял абсолютно все, но не мог привести в порядок собственные финансы. В завещании Джефферсон дал вольную некоторым из своих любимых невольников, но душеприказчики продали их, чтобы расплатиться с долгами хозяина.
О честолюбии — Конституция — Восстание Шейса — Остроумный янки — Национальный долг — Национальный банк — Дуэли
Один из счастливых наследников плантационного общества, Джефферсон родился и жил богачом, но боялся денег. Александр Гамильтон стал одной из их жертв, боясь бедности и слабости. Подвижность была у него в крови.
Он вел свое происхождение от искателей фортуны и беглецов, «островных блох» в Карибском море: люди спасались из тюрьмы одного острова ради обретения рая на другом, но лишь затем, чтобы убедиться, что тут такая же темница, как прежняя. Его мать, Рейчел, «женщина большой красоты, выдающихся способностей и достоинств», принадлежала к уважаемой семье плантаторов-гугенотов с британского Вест-Индского острова Невис, пока не связала себя несчастливым браком с Йоханом Лавиеном, плантатором-датчанином с острова Санта-Крус. Рейчел хотелось перебраться на другой остров, ее семья подозревала, что жених богат, и она за него вышла. Лавиен не был богат. Они не любили друг друга. У них родился сын. Лавиен держал жену взаперти, чтобы она изменила свой «богопротивный образ жизни». В итоге женщина сбежала с Санта-Круса и возвратилась на Невис. Там она влюбилась в привлекательного, плывущего по течению Джеймса Гамильтона — разорившегося плантатора с голубой кровью и без средств. Рейчел прожила с ним пятнадцать лет. Ее развод с Лавиеном оформили, когда ее второму сыну, Александру Гамильтону, было уже два года. Шесть лет спустя Джеймс Гамильтон отплыл на Сент-Китс: уехал по делам и не вернулся. Его письма сначала приходили все реже, затем вовсе перестали. Если Александру было суждено стать «отцом» доллара Соединенных Штатов, можно сказать, что у доллара на редкость непутевые бабушка с дедушкой.
Рейчел оказалась способной женщиной, открыла лавку и отправила Александра и его старшего брата работать на местных торговцев. В свободное время Александр брал уроки у одной еврейки и ласкал слух матери Декалогом на иврите, «сидя рядом с ней за столом». Он научился вести счета и неплохо владел французским. Вероятно, природные способности обеспечили бы ему будущее скромного вест-индского купца. Но, когда Александру исполнилось одиннадцать, мать умерла.
Питер Лавиен, первенец, на вполне законных основаниях получил все деньги и собственность, а поскольку Джеймс Гамильтон не вернулся, опекуном мальчиков стал племянник Рейчел. Его жена недавно скончалась, и не успели братья переселиться, как он покончил с собой. Александра взял под опеку один из друзей семьи. В возрасте двенадцати лет он признавался, что «охотно рискнул бы жизнью, пусть и не в моем характере сгущать краски моего положения».
Горько сожалея об «унизительной участи клерка или чего-то подобного, на которую судьба обрекла меня», Гамильтон корпел над книгами счетов в торговом доме, учился вести подсчеты и составлять заказы, как вдруг фортуна послала ему извержение вулкана. Александр написал об этом блестящее сочинение, и оно привлекло внимание недавно прибывшего пресвитерианского пастора, честолюбивым желанием которого было «стать покровителем, явившим миру из безвестности какого-нибудь гения». Мало кто так быстро получал желаемое. Преподобный Нокс убедил группу купцов отправить юношу на материк, чтобы дать ему образование.