— За хамство в транспорте надо сажать в тюрьму! — рубила я воздух рукой.
— Господи, Сталин растет! — с ужасом глядя на меня, шептала мама.
Ах, так?
— А за то, что мочатся в подъезде — кастрировать!
— Может, лучше сразу расстреливать? — трагическим голосом произносила мама.
— Да, точно, конечно, лучше даже так! — радостно подхватывала я. Ну, следующая за этим программа известна и скучна: «мизантроп», «накапай мне валокордин», «иди лучше спать, а я теперь не усну», «кто у нас растёт»...
На словах желая мне всегда только счастья, мама любила меня лишь в те моменты, когда я бывала осликом Иа: печальным, тихим, ни на что не надеющимся. Вот в такие минуты она была ласкова со мной, гладила по спинке и уговаривала:
— Ничего, доча, прорвёмся. Ты у меня умница, у тебя есть я, папа, всё у нас будет хорошо.
Я стала часто приходить поздним вечером к маме в образе ослика Иа. И в таких случаях всё было лепо и благостно.
...Мама вообще нередко проявляла ко мне любовь именно тогда, когда я была тиха, печальна, подавлена, погружена в себя. В такие моменты она бывала ласкова, нежна со мной, уговаривала не грустить, взбодриться. «Все будет хорошо и мы прорвёмся». Но когда на меня нападало «козлиное веселье», маму это очевидно сильно раздражало. Она не могла сдерживать своих чувств, придиралась ко мне, поджимала тонкие губы и всем своим видом показывала, что ей совершенно непонятно, как можно быть таким легкомысленным человеком, улыбаться без причины и чему-то хихикать, когда «всё ужасно». Будучи, видимо, не очень умной, я довольно долго не соображала, как правильно себя вести с мамой, дотумкала лишь годам к тринадцати. Так началась другая проблема: я почти разучилась улыбаться, но (о, ужас!) — и на людях тоже! А вот это было неправильно с мамочкиной точки зрения. На людях надо было улыбаться во все тридцать два, дабы все видели, какие мы счастливые и замечательные. У неё, у мамы, это здорово получалось! А у меня почему-то не очень...
— Улыбайся! — шипела мне мама в ухо где-нибудь в присутственном месте. — Что ты как бука противная исподлобья глядишь и губы кусаешь? Улыбнись же!
Я пыталась раздвинуть покусанные губы в улыбке и сделать «голливудское» лицо. Получалось плохо. И я понимала, что мне куда проще исчезнуть, уйти, «не светиться», чем пытаться играть в эти тяжёлые, странные, непонятные для меня игры, в которых я не могла никак ни сообразить, ни угадать «за белых» я или «за красных»...
...Возвращаясь к полуночным беседам с родителями: отнюдь не все наши разговоры заканчивались перепалками. Но раздражение родителей росло. Много позже мне стало ясно, почему: я нервировала родителей этими «ночными визитами». Мне не один раз было сказано, что я «мучаю» их всякими поздними разговорами. Во как — мучаю, оказывается!..
...У Алисы не было такой привычки — болтать со мной по ночам, она всегда была очень самодостаточным ребёнком, предпочитала царить в своей комнатке и там с помощью музыки, игрушек, книжек, фильмов, видеоигр решать собственные мировые проблемы. Но иногда она тоже вваливалась ко мне и болтала что-то, болтала. Это не было депрессивно, нет. Просто не всегда интересно или понятно. Но никогда я не сказала ей и не скажу, что она меня «мучила». Потому что это была бы ложь! Я всегда рада, когда нужна дочке для «поговорить» о чём бы то ни было. И грущу, когда я ей для этого не нужна...
Не надо было мучить мамочку
Мучила... Потом ещё много лет я мучила маму разговорами — да, тяжёлыми, да, депрессивными... Но с кем же ещё? Ведь кто же, как ни мамочка, обнимет, рукой разведёт все беды, успокоит. Долгие годы ей это ничего не стоило, она была богом и повелителем моей души, одно её слово — и я спокойна и могу жить дальше. Но с каждым разом всё менее охотно и всё более раздраженно она говорила мне про свои «мучения». А я, сволочь, всё не могла сделать простого вывода: надо оставить маму в покое. Мама устала, маме не до меня. У мамы всегда много других важных дел и забот. В том числе — в голове и в душе.
...К маме уже тогда вовсю ездили «ходоки» из провинции — её бывшие ученики (после университета она успела немного поработать учительницей литературы в школе), их с папой бывшие сослуживцы из редакций... Открыв рот они слушали маму, вещавшую о Солженицыне, о ГУЛАГе, о нравственности, о душе. Они внимали ей, как оракулу, ибо она была образованнее их всех, прочла миллион книг и была самой умной в их кругу. Она всегда говорила, а её всегда слушали. Она умела «держать» аудиторию и быть интересной. И была самой, самой нравственной и честной. И всегда помогала страждущим в их мелких и средних (крупные были не по зубам), бытовых и немножко производственных проблемах, не отказывая никому и никогда. Это так, это правда. И разве могла в её голове, переполненной другими людьми и космического масштаба проблемами, уместиться маленькая, ничтожная беда этой утомившей до нельзя дочери, которая жаловалась на неумение жить, спрашивала, как жить в этом мире, где в нем право, где лево и, самое главное, зачем это всё?
М-да, я была просто дура. Да, чуть не забыла — и сволочь еще.
Выглядела я отвратительно. По крайней мере, в зеркале я видела нечто омерзительное: вечно сальные, жидкие волосики без никакой прически, прыщавое лицо, сутулая фигура. Мама никогда не пользовалась услугами косметичек, да и в салоны никакие не ходила — презрительно к этому относилась. Поэтому у нас не было в заводе «своих» парикмахеров, косметичек, и что делать со всем этим ужасом в зеркале было совершенно непонятно. Маме тоже.
— У меня в юности никогда никаких прыщиков не было, — удивлялась она, глядя на мою рожу.
— А что мне делать с волосами? — убитым голосом спрашивала я, нервно теребя челку.
— Когда вымоешь голову, ты их руками так вот жмакай, жмакай, — и мама показывала, как «жмакать». Я стала делать так, как советовала мама, но это ничего не дало: волосы продолжали беспомощно болтаться жидкими прядками и не поддавались никакой дрессировке.
— Ну, не повезло тебе с волосами, — говорила мама. — У меня тоже никогда не было роскоши на голове, так что ничего не поделаешь.
Интересно, что когда я, наконец, «завела» себе мастеров-парикмахеров да плюс изменились времена и появились хорошие средства по уходу за шевелюрами, волосы мои удивительным образом «исправились»: погустели, стали довольно толстыми и сильными, даже начали чуточку виться. Но тогда я ходила с одной из самых неухоженных голов среди девушек-сверстниц.
Не повезло мне и с кожей. Я не знала, что делать с этими прыщами, я мазала их какими-то спиртами, иногда немилосердно давила. Кожа сальная, нос в черных точках... Полное отчаяние! Но я даже представить не могла, до какой степени, оказывается, раздражаю всем этим маму.
Часто вспоминаю ту сцену, после которой я перестала жаловаться маме на эти беды: я стояла перед зеркалом и в очередной раз с грустью рассматривала себя. Заметив какие-то странные пятна на щеке, не похожие ни на прыщи, ни на что вообще, расстроилась ещё больше.
— Мам! — жалобно позвала я. — А что это у меня такое? Не знаешь?
И тут вдруг...
— Да что же это! — закричала мама. — Стоит, разглядывает, давит! Лицо бог знает в каком состоянии, поры все расширены! Сделай уже что-нибудь, к врачу, что ли пойди, но нельзя же так! — и ушла от меня, фыркая возмущенно.
...Я втянула голову в плечи и зажмурилась. За что? В чём я виновата? В плохой коже? В прыщах? В этом тоже я виновата сама?
Возможно, в тот момент не надо было трогать маму, я попала «в плохое время в плохом месте». Наверное, её опять мучили какие-то собственные мысли и чувства, а тут я с прыщами. Но это я сейчас понимаю, а тогда... тогда мне было обидно и страшно. Внутри сжался болезненный комок, и захотелось плакать. Но я сдержалась и, следуя грубому совету мамы, почти сразу же записалась в институт красоты на приём к косметологу.
Из кабинета косметолога я вышла совсем страшная: в жутких пятнах и синяках. Меня «почистили».
— Ну, за недельку-то пройдет, — утешала мама, когда я пришла домой, совершенно несчастная. Да, прошло. Но проблема никуда не делась — всё осталось по-прежнему.
— С плохой кожей очень трудно что-либо сделать, — снова «утешала» меня мама. — Главное — не дави, опасно.
Может, и опасно, но для меня тогда это было единственным спасением, а потому давила и давила много лет. Пока не нашла косметолога, которая довольно быстро решила мою проблему. Но это было очень потом...
В 1979 году у мамы вышла в свет первая книга. Она не стала бестселлером в нынешнем понимании этого слова, но уже тогда я услышала в адрес писательницы Галины Щербаковой: «очень талантливая», «великолепный автор», «огромные перспективы». И моя голова склонилась в ещё большем почтении перед автором, восемь лет работавшим «в стол», и, оказывается, не зря. И правильно я всегда думала про неё, что она — необыкновенный, выдающийся человек. В нашем доме стали появляться новые люди — какие-то московские критики, литераторы, птицы высокого, уже московского полета. Я страшно гордилась мамой. И опять думала, что мне повезло больше всех на свете. Моя мама ко всему прочему — выдающаяся писательница!