— Да уж, — говорю я. — Человек человека съест и не заметит.
— К чему это ты? — спрашивает Дюссельдорф.
— Сам не знаю, — отвечаю я. — А что? Мне кажется, в самую точку.
Дюссельдорф кивает и тихо себе под нос повторяет мои слова.
— Ты прав, — сообщает он. — В точку.
Господин консерватор стремится во всем походить на меня. Он, наверно, не замечает сам, но некая мощная внутренняя сила желает вылепить из него — второго меня. Как это ни смешно, он тоже взялся рубить тотемный столб. Плюс этой затеи в том, что я стал реже его видеть. Слышу только стук топора. Видно, он сходил домой за инструментом. Боюсь, придется мне еще одолжаться у него, это все же не так мучительно, как по ночам с помощью отмычки проникать на виллы других господ консерваторов и обшаривать их гаражи и мастерские. Но что его затея отдает сентиментальщиной — изъян, и непоправимый.
— Что за сопли, — говорю я.
— Лес общий, — отвечает он.
— Об этом мы не спорим, — говорю я. — Но как тебе не совестно, разве можно так обезьянничать? К чему этот жалкий пафос? Ты же не думаешь, будто идея со столбом пришла тебе в голову просто так, сама по себе?
— Ты делаешь тотем в память своего отца, насколько я понимаю, — заявляет он, — а у меня будет столб мира. Что тут общего? Мой столб будет напоминать людям разных вероисповеданий, что давно пора начать слушать и слышать друг друга.
— Пользуйся, не жалко, — говорю я.
Еще господин консерватор стал намекать на то, что ему нужен лось. Желательно лосенок. И желательно такой, как Бонго. Господин даже спрашивал, не может ли он купить его. Ага, держи карман шире! Такие Бонго не покупаются и не продаются. Короче, я посоветовал настырному господину подавиться его вонючими деньгами, но он не унялся, сперва удвоил цену, потом и вовсе утроил, искушал всячески. И доторговался до семидесяти тысяч. Вроде как это цена Бонго. Я, конечно, отказался, и с тех пор он глаз не кажет. Обиделся, похоже. Привык, что его деньги открывают перед ним все двери, а когда из-за них дверь раз — и захлопнулась перед самым его носом, он решил, что мир неизвестно отчего ополчился против него.
Чем дальше, тем меньше мой лес подходит мне для жизни. Надо уходить. Но я не могу тронуться с места, пока не поставлю столб. Не отказываться же от воздаяния славы отцу потому только, что вокруг снуют прозревшие правые консерваторы и прочие отвлекающие от дела граждане. Стиснув зубы, но доведу работу до конца. А там сложу вещички и поминай как звали, никто и охнуть не успеет. Я вкалываю как проклятый. Удлинил рабочий день вдвое. Грегус силится не отстать, но в его возрасте спят вдвое больше, чем в моем. Пока он спит, я и делаю основную работу. Но когда он бодрствует, мы — несмотря ни на что — отлично проводим время. Беседуем о самых разных вещах. Честно говоря, парень хват на всё: и разговор поддержать, и топором помахать. Он на самом деле молодец. Но я его не захваливаю, сдерживаю себя, так, могу иногда потрепать по плечу или волосы взъерошить. Важно, чтоб он чувствовал, что отец им доволен. Тем более тут мне душой кривить не приходится. Он едва ли не лучшее из всего, к созданию чего я был причастен, и если парня минует синдром отличника, у него есть все шансы состояться. По-хорошему, мне бы, конечно, оставить его у себя в лесу, потому как дома с матушкой, сестрицей и прочими гражданами он неминуемо соскользнет на дорожку примерности и идеальности. А тут я бы служил противовесом. Это ему как воздух необходимо. Вот я и решаю эту задачку, постоянно взвешиваю «за» и «против». Душа просит одиночества, но на другой-то чаше — благо Грегуса. Пока ничего не придумал.
А дни идут. Мы стесываем со ствола килограммы древесины. Щепки летят во все стороны, раскинулись ковром по снегу, ковром накрывшим всю землю. Ого! Ковер на ковре. Пора стихи писать.
Однажды (как я потом сообразил, это было воскресенье) мимо проходит на лыжах мой шурин. Он застает меня, Грегуса и Дюссельдорфа за работой. Я рублю, а помощники мои шлифуют столб напильником и наждачной бумагой. С другой стороны опушки доносится размеренный стук топора господина консерватора. Отличная команда подобралась, говорит шурин, хорошо, что тебе теперь не так одиноко. Потом он рассказывает, что прекрасно прогулялся сегодня, заглянул на несколько дач и может лично засвидетельствовать: все больше горожан стараются выбираться на природу. Кстати; говорит он, чуть не забыл: твоя жена ожидает вас с Грегусом домой к середине мая, к пятнадцатому то есть числу. Тогда ей рожать, и самое время заканчивать эту затянувшуюся шутку, говорит мой разлюбезный шурин. Его сестра не из тех, на ком можно сперва жениться, а потом раз — сбежать когда вздумается. С чьими-то сестрами так, может, и позволительно обращаться, но с его сестрой — нет.
Я киваю.
— Если сам не вернешься, — говорит он, — я приду и приведу тебя силой.
— Договорились, — отвечаю я.
У шурина как камень с плеч упал, вижу я. Он не ожидал, что я так легко сдамся. И готовился, верно, к худшему, а все прошло спокойно, даже весело. Это потому что я соврал. Только он об этом не знает. Ложь совершенно потрясающий инструмент, а многие пользуются ею как-то редко. Хотя она дико эффективна. Человек говорит одно, а думает другое. Чудо, просто чудо.
Выпроваживая шурина, я забираюсь на столб и по-родственному машу ему, но едва он поворачивается спиной, я незаметно строю издевательскую гримаску, и Грегус, кто б сомневался, засекает ее.
— Папа, а зачем ты так сделал?
— Как сделал? — спрашиваю я.
— Рожу вот такую скорчил, — говорит он и показывает, какую именно.
Дюссельдорф молча прислушивается к нашему разговору, но я вижу, что ему любопытно, как я буду выворачиваться. Он в курсе, что я, мягко говоря, недолюбливаю шурина: я успел поведать ему о всяких пикантных моментах из истории наших родственных отношений.
— Мушка в глаз попала, — говорю я, но вижу, что Дюссельдорф чуть заметно мотает головой. Такое объяснение не пойдет.
— Здесь нет мушек, — замечает Грегус, как всегда резонно.
— Я поступил так, — сдаюсь я, — потому что считаю дядю Тома слегка, — я на миг задумываюсь, — надоедливым. Мы с ним мало похожи. И говорим как бы на разных языках. Иногда с ним можно иметь дело — помнишь, например, он помогал нам строить гараж, — а иногда он ведет себя глупо, ну прямо как дурак. И как раз сейчас такой момент.
Дюссельдорф незаметно кивает, одобряя мою откровенность.
— Но дача у него хорошая, — говорит Грегус.
— Дача у дяди Тома отличная, — соглашаюсь я, — в этом ему не откажешь.
Жизнь катится под гору. Дюссельдорф не просыхает. Его стандартный маршрут пролегает от нашей палатки до винного магазина и назад, он ходит по нему с регулярностью рейсового автобуса. Обзавелся снегоступами. Приносит заодно еду, чаще всего пиццу, что скрашивает обстановку. Потому что родительницу Бонго мы почти доели, а убивать еще одного лося я, уважая чувства Бонго, не спешу. С косулей я бы, пожалуй, не стал так церемониться, но они ужас как пугливы. А ни волки, ни медведи тут не водятся. Их власти интернировали на восток, чтобы тамошние аборигены спокойненько истребили их втихаря подчистую.
Зима была снежная, но теперь с каждым днем снега тают все дружнее. Когда совсем сойдут, я сбегу. На траве никто не сумеет меня выследить. И я вырвусь на свободу.
Тотемный столб Грегусу наскучил, и он почти все время торчит в палатке. Воспользовавшись газетами, собранными для растопки, и подсказками пьяного Дюссельдорфа, Грегус научился читать. Бог мой, это ужас какой-то, чтобы образцово-показательность настолько была у человека в генах. И чтоб ее было не вытравить ничем. Она, точно вода, размывает все преграды и прокладывает себе путь. И проникает, куда хочет. Эта последняя капля решила мои сомнения. Если он в четыре года уже читает, то я не успею оглянуться, как он начнет щелкать уравнения с производными. Этого потомственного отличника надо немедленно остановить. Пресечь все подобные поползновения в зародыше. Ну и ясно, что путь назад, в цивилизацию, ему заказан. Он останется со мной в лесу. А я сей же час спалю все газеты и впредь буду разжигать огонь только берестой. Так что если Грегусу неймется читать, пусть сочиняет тексты сам. Ему придется вырезать их на дереве или писать кровью. Надеюсь, это охолодит его страсть к чтению.
Господина консерватора мы почти не видим. Свой тотемный столб он уже доваял. Получилось на редкость уродливо, сеять мир на земле таким орудием, по-моему, невозможно. На днях мы помогали эту штуку устанавливать. Пришлось жечь костер, чтоб смерзшаяся земля немного оттаяла, но все-таки мы столб вкопали. И теперь он маячит посреди леса как надгробный памятник неудавшемуся покаянию господина правого консерватора, тщетно искавшего свое «я». Сам ваятель ушел в город, хочет развесить на досках объявлений около магазинов, вегетарианских ресторанов и на фонарях бумажки с приглашением на фестиваль примирения, который он решил устроить 16 и 17 мая. К счастью, нас с Грегусом здесь тогда уже не будет. Ищи ветра в поле. А они пусть себе братаются. Почему он решил приурочить свой фестиваль ко Дню национальной независимости, ума не приложу. Религиозное примирение в одном флаконе с годовщиной конституции придает акции совсем уж отвратительный вкус, но пусть потешит себя вволю. Одно я знаю твердо — Допплер ни с кем брататься, черт их возьми, не будет.