Дабы внести свою лепту в воцарившийся у нас хаос, появляется Железный Рогер. Его турнули из дому. Подружке наконец надоело, что он прыскает семенем на все без разбору. Он опрометчиво лишил девственной чистоты книгу, присланную «Книжным клубом», которую его спутница жизни только распечатала и как раз собралась почитать. Это последнее семяизвержение оказалось явно лишним, и теперь Рогер на пару с Дюссельдорфом пьют у нашего костра. Они сошлись душа в душу, и Рогер жалуется новому другу на женское вероломство. Ведь у него и самого закрадывались сомнения, что его необычная привычка перестала вызывать у подружки былой восторг, вот бы ей и выразиться ясно, мол, завязывай с этим. Так нет. Всего несколько дней назад он уделал счет из Норвежского автомобильного союза, и они вдвоем хохотали над этим. А чем лучше книга из «Книжного клуба»? Так с бабами всегда, сетует Рогер. Никогда не поймешь, чего им надо. Только что все было нормально, раз — оно уже никуда не годится. Охнуть не успеешь.
Пока остальные спят и пьют, я, как приговоренный, машу топором и думаю о том, что моего леса не узнать. Как тихо и покойно было здесь! Мы с Бонго проживали день за днем, от зари до зари в мире и гармонии, ни под кого не подлаживались. Напротив, мы жили как хотели. И я медленно, хоть и со срывами, приближался к своей цели, к ничегонеделанью. То было раньше. Теперь от тогдашнего леса остались лишь смутные воспоминания. Наверно, мы ошиблись лесом, говорю я Бонго. Странно здесь как-то. Люди вообще обладают одним поразительным свойством: как только они заполняют собой пространство, ты начинаешь видеть исключительно их, а не это самое пространство. Бескрайние пустынные просторы перестают быть бескрайними и пустынными, стоит им впустить в себя хотя бы одного-двух людей. Человек ведь сам выбирает, на чем остановить взгляд. И обыкновенно устремляет его на себе подобных. Что и породило обманчивое представление, будто бы человек превыше всех земных существ. Это миф, заблуждение. В конце концов вполне может выясниться, что венец творения — лоси, говорю я Бонго. И это вы несете свет истины, просто чересчур скромничаете. Лично я в это, не буду врать, конечно, не верю, хотя как знать. Но уж люди во всяком случае ничего такого в себе не несут. И тут вы меня не переубедите.
Дни идут своим чередом. Снег тает. Грегус читает. Дюссельдорф с Рогером пьют, господин консерватор в городе, занят расклейкой по ресторанам призывов приходить мириться, я довожу до ума готовый вчерне тотемный столб. Уже ясно, каким он будет, и я вижу, что тружусь не зря. Мне есть чем гордиться. Даже самый недалекий человек поймет, что столб изображает мужчину, который сидит на большом яйце и держит на голове еще одного мужчину, верхом на велосипеде, на голове которого стоит годовалый лосенок, а на нем сидит маленький мальчик. Все похожи на себя, но в меру, и в меру стилизованы, так что опознать никого из нас нельзя. Теперь столб надо отполировать шкуркой и покрасить в яркие цвета. Повторять ошибку индейцев Северной Америки я не намерен. Они вырезали потрясающие тотемные столбы, но с ходу воздвигали их, ничем не обработав. В результате уже через несколько десятилетий матушка-природа получала тотемы назад в свой круговорот. Они рассыхались, обрушивались, истлевали. Это согласовывалось с верой индейцев в единство мира, где все движется по кругу. Из праха в прах, и так далее. Но я на этот вопрос смотрю иначе, чем смотрели североамериканские аборигены. Я все же не индеец, а человек нашего времени. Неудачник нашего времени. Или — человек нашего неудачного времени. Это как считать. Но в любом случае: если уж я что-то делаю, то делаю на века. Поэтому мне предстоит вся эта чертова канитель с несколькими слоями олифы, бейца и, наконец, с яркой краской, способной выдержать норвежские погоды. Столб простоит тысячу лет. Как минимум. Тысяча — замечательное число. Самое лучшее.
Тихой весенней ночью я спускаюсь в город и высаживаю окно в магазине скобяных изделий у стадиона «Уллеволл». Я мог бы, конечно, добыть денег у Дюссельдорфа, но эта сирота безотецкая не просыхает, к тому же меня тешит мысль, что тотемный столб выйдет даровой. Все, для чего не надо утверждать бюджета, нравится мне вдвойне. Зато все, что требует больших затрат, сразу вызывает у меня подозрение. Такие у меня теперь представления. Я изменился. Скоро год, как я живу в лесу, и я теперь не тот, что был. В какой момент во мне произошли перемены, сказать непросто. Наверно, они свершались исподволь, как все преобразования, но в том, что я изменился, нет никаких сомнений. Лес дает и отбирает. И обтачивает тех, кто стремится в него, по своему образу. Еще немного, и я окончательно облесничаю. Лес — это я и есть, думаю я, под оглушительное завывание сигнализации врываясь в магазин и на бегу бесстрастно высчитывая, что на все про все у меня пять минут. С ходу принимаюсь таскать ведерко за ведерком с олифой, бейцем, краской и прочим. Я не бегаю — летаю, и через пять минут за контейнером, где директор магазина «ICA» вот уже несколько месяцев оставляет для меня молоко, скапливается изрядное количество лакокрасочных материалов. Прикинув, что все необходимое я набрал, устраиваюсь на корточках сверху на ведрах и жду, когда появится охранная служба «Securitas». Охранник действительно приходит, хоть и заставляет себя ждать куда дольше, чем я рассчитывал. Потом подтягивается полиция, начинаются звонки и переговоры и, наконец, приезжает хозяин магазина. Его я узнаю, поскольку в связи с бесконечным ремонтом непрестанно у него отоваривался. То кисточка, то монтажная лента, то семечки для птиц. О них я всегда заботился, о птицах-то, им во всяком случае есть за что меня благодарить, правда, это дело такое: сам вот я много лет раскланивался с хозяином магазина, а теперь взял разбил окно и утащил, что мне понадобилось. Но он знал, на что шел. Это часть его бизнеса. Хозяин заделывает окно плексигласом и не сразу, но уходит. Теперь у меня есть пара часов, пока город не проснулся; я привожу ждавшего на опушке Бонго, немилосердно нагружаю его бейцем и краской, и в три ходки мы перетаскиваем все это в палатку.
Первого мая к нам возвращается господин консерватор. Чтобы меня подразнить, он притаскивает из дому мешок прошлогоднего сена и жжет его теперь перед своей палаткой, а еще он принес грабли и ворошит угли в костре. Я делаю вид, что ничего не заметил. На другую реакцию у меня нет времени. Я даже пролетарский праздник не отмечаю. Меня ждут более важные вещи. Да и кого теперь в Норвегии считать пролетариями? Я лично не знаю. Поэтому трудолюбиво крашу столб. Ритмическое яйцо получается ярко-красного цвета, как пожарная машина, а папа теперь двухцветный, от пупка и выше колер меняется. Мне кажется, отец это заслужил. Сам я становлюсь зеленым, как лес, а велосипед реалистично крашу в цвет моего настоящего велосипеда. Бонго получается желтым, а Грегус таким бирюзовым. Для мелких деталей на лицах — глаз, носов, ртов — я выбираю цвета, контрастирующие с фоном. Все остатки извожу на цоколь. Выходит слоев двадцать не пойми какого цвета, так что и тысячу лет влажности столб едва ли заметит.
Крашу я под раздражающий бубнеж: Грегус по складам читает старые газетные репортажи о разной ерунде. Политика, наука, искусство, культура. Причем он не только кропотливо и въедливо продирается сквозь трудные слова, но, повинуясь дурной наследственности, непременно желает проанализировать и обсудить смысл прочитанного. Забудь, говорю я ему. Это просто набор слов. Они ничего не значат. Не-ет, не сдается Грегус, наверняка значат. Не значат, говорю я. Люди просто сидят и высасывают из пальца все это, чтобы показать, какие они молодцы. А миру это не нужно совершенно. Слова, слова, слова. Возможно, среди них изредка вкраплены такие, что означают не просто набор звуков, а нечто большее, но чтобы вычленить их, ты должен быть гораздо сметливее остальных людей, а я решительно запрещаю тебе, в твоем столь нежном возрасте, стремиться к такой незаурядности.
— Нет, значат, — талдычит свое Грегус.
— Вот станешь совершеннолетним и делай что хочешь, это меня уже касаться не будет. Обещаю, тогда я перестану на тебя наседать, — говорю я. — Но до этого еще много лет. А сейчас важен только тотемный столб. Ему предстоит простоять тысячу лет и свидетельствовать, что ты, и я, и дед, и Бонго были на земле. Жили. Нам был отпущен срок, мы старались как могли, но без толку — пользы никакой не принесли, — говорю я. — А как только мы со столбом разберемся, немедленно уйдем. Но газет с собой не возьмем. Лучше тебе сразу забыть про чтение. Как и про школу. Духу твоего там не будет, пока тебе не сравняется восемнадцать. До тех пор поживешь в лесу. Со мной и Бонго. Так и знай.
— Посмотрим, что еще я выберу, — говорит Грегус.
— Забудь про выбор, — отвечаю я.
— А здесь вот пишут о Лондонской школе, погоди, где же это, а, вот. Лондонская школа экономики. Это в ней Питер Пэн учился? — продолжает Грегус.