— Прошу прощения. Я всегда раздражаюсь, когда слышу о таких вещах. К тому же ума не приложу, почему им придают значение. По-моему, такие вещи и существуют, покуда о них говорят. Нищенствующие братья! Название в самый раз вы себе придумали. У нас в крови клянчить милостыню, без этого мы не можем. Это проклятие будет тяготеть над нами всегда.
Заметив, что его слова встречены молчанием, Камаль изобразил вспышку веселья.
— Право же, горбатого могила исправит! Чего ради я так разбушевался из-за безобидных чудаков? Вы хоть на меня не обиделись, Маджар?
— Нет, нет, не беспокойтесь.
— Видите ли, мне кажется, будто вы, то есть вы все, нищенствующие братья, прекрасно воплощаете собой нашу неспособность отыскать разумное, действенное решение проблемы. Хуже того, я нахожу недостойными все эти обращения одновременно и к магии, и к темным инстинктам, и к сердцу ближнего. Протягивать руку за милостыней? Какой бы ни была причина, это принижает вас. По мне, было бы великодушней дать человеку умереть, чем спасать его благотворительностью. Если на деле, а не только на словах уважать себя и других. Разве у них, — и он ткнул пальцем в Жана-Мари, — стали бы отделываться разговорами или ничего не значащими поступками? Да никогда. Они скажут скорее «счет дружбы не портит» там, где мы с достоинством, но не веря самим себе, любим изрекать «камень из рук друга дороже яблока». Ох уж этот камень! Если бы он мог превращаться во что-нибудь еще, он превратился бы не в яблоко или в какой другой плод, освящающий наше лицемерие, а в ядро, прикованное цепью к нашим ногам. Я и в самом деле спрашиваю себя — как мы еще в состоянии глядеть друг другу в глаза?
— Милосердие обжигает, заставляет кровоточить сердце того, кто его оказывает, и того, кому оказывают, — промолвил Маджар.
— Вот именно! Но совершенно впустую.
— Надо суметь взвалить груз на плечи и выдержать его.
Камаль побагровел, помрачнел и наконец как бы замкнулся в себе, отметая тем самым последнее рассуждение Маджара.
«Это тайна, и она канет в небытие», — подумал Жан-Мари.
Но вскоре губы Камаля расплылись в некоем подобии улыбки. Он попробовал пошутить:
— Впрочем, что же сердцу еще делать, как не кровоточить?
Вдруг Жан-Мари оперся руками на стул и, перенеся на них всю тяжесть тела, выпалил:
— Я решил остаться здесь.
И угодил под перекрестный огонь взглядов.
— Я останусь, даже если ходатайство о продлении моей командировки отклонит министерство. Я хотел бы работать здесь, внести свой вклад…
При каждом движении головы прядь волос, опустившаяся на висок, взмывала в воздух. Жан-Мари не обращал на нее внимания. В его лице, казалось, читался вызов, а взгляд словно узрел вдруг самую суть вещей. И его голос, особенно голос, хотя он и изменился всего лишь самую малость, звучал странно. Он чуть заметно вибрировал от легкой внутренней дрожи, пронимавшей Жана-Мари.
Марта, Маджар и особенно Камаль — прежде всего он — ждали, не сводя глаз с говорившего.
— Вот, собственно, и все, — сказал Жан-Мари, откинувшись на спинку стула.
Но тут же быстро добавил:
— Я хочу остаться французом, но, ни от чего не отрекаясь, жить и работать здесь.
Камаль протянул ему руку, и Жан-Мари дружески хлопнул по его ладони.
— Это ваше право, — сказал Маджар.
Жан-Мари в волнении поднялся. Какое-то мгновение он, казалось, не знал, что ему делать. В конце концов взял стакан с чаем и выпил. Потом произнес:
— Уже поздно. Мы злоупотребляем вашим гостеприимством.
Он видел, что Камаль рад не меньше, чем Марта с Маджаром.
— Нам пора уходить, — обратился Жан-Мари к приятелю.
И немного судорожно повторил:
— Страшно поздно. Вам следовало бы нас выставить.
Маджар и Марта протестующе подняли руки.
Жан-Мари шел спящим городом к себе домой, он никак не мог опомниться от того, с какой решительностью объявил о своем решении, не оповестив предварительно даже Камаля, хотя ему, как другу, он должен был сказать первому. Жан-Мари не узнавал себя, он не стал бы отрицать, что только что, у Маджара, поддался некоторому возбуждению, что его распалили все эти разговоры; они приводили в замешательство, будоражили мысль, но порою казались и безрассудными. Он все менее и менее оказывался способным сдерживать непривычную лихорадочную дрожь, которая овладевала им во время подобных встреч. Жан-Мари, пожалуй, мог бы сказать, что полюбил здесь все: страну, людей, их возвышенные, пылкие души, их тайны. Но он не мог себе объяснить, как вырвалось у него признание, ведь у него и в мыслях не было распинаться принародно, хотя на деле так и вышло, потому что, приняв решение, он не счел его столь уж интересным для всех, чтобы навязываться с ним людям, пусть даже своим друзьям. Нет, он явно не узнавал себя.
«Что они о тебе подумают? Опростишься ли ты когда-нибудь, станешь ли таким, как они, научишься ли выражать душевные порывы без надуманной позы, театральных жестов?»
И все же Жан-Мари был счастлив. Просто-напросто счастлив. Он не хотел и думать, что будет потом, не считая даже нужным завтра или в какой-нибудь из ближайших дней объясниться с Камалем. Камаль первый должен был понять его поступок. Бывают случаи, когда чем больше говоришь, тем меньше скажешь; зачастую и несколько слов уже перебор.
Все замерло под немилосердными лучами слепящего полуденного солнца, и одна лишь белая тень привидением ползла в глубине улочки, куда вступил, возвращаясь из конторы, Камаль Ваэд. Невероятно низенькая, квадратная, она ковыляла, прислоняясь рукой к стенам. Когда лишь несколько шагов отделяло Камаля от потрясающей белизны ее покрывала, он явственно различил ворчание:
— Ну и жарища! О всемогущий, умерь немного свои благодеяния! Все только обрадуются. А то хватил через край.
Обняв ее за плечи, Камаль закричал в самое ухо:
— Здорово, тетя!
Старушку скрутил ревматизм, она пыхтела и задыхалась, но на ногах держалась крепко. Она зыркнула на него своими водянистыми глазами, устрашающе жирно обведенными карандашом, что придавало взору глубокомысленность и проницательность. Узнав Камаля, она уцепилась за его рубаху. Все еще разъяряясь на жару, родное привидение привлекло его к себе и чмокнуло в подставленную щеку. Он подставил и другую, вдохнув приятный свежий запах ее одежды, напоминавший запах грудного младенца.
Надлежащим образом облобызав и вторую щеку, тетя Садия оторвалась рукой от стенки и, тяжело облокотившись о его плечо, напустилась на Камаля со словами:
— Ну ты и надушился, дружок! Как кокотка! Что это за духи? Ты мне должен их подарить.
— Непременно, — отозвался Камаль, в первый раз за день улыбнувшись.
— Что ты улыбаешься? Неужели кончились? Подумать только!
— Да нет, осталось еще, — заметил он в сторону и крикнул: — Обязательно подарю!
Племянник улыбнулся при мысли, что в ближайшие дни ему понадобится рупор. Старуха заявлялась к ним и жила у них, сколько ей заблагорассудится, пока ей не надоест, к вящему удовольствию — надо ли говорить? — и Камаля, и матери.
— Ладно, ладно! Что ты разорался? — одернула его тетка.
Казалось, не он вел ее, а она неудержимо, своевольно влекла его к дому.
Дворик, в который они наконец вступили, походил на озеро раскаленного света, в центре которого, распространяя во все стороны отраженные в нем лучи солнца, находился бассейн. Раздвинув края накидки, подставив иссушающему солнцу свое лицо, тетя Садия не переставая брюзжала, распекая создателя:
— Если ты хочешь спалить мир, а нас зажарить, ты, господи, избрал самое верное средство. Ты решил дать нам загодя узнать, каково в твоей преисподней. Что ж, твоя воля. Но мы думаем, рассудил ты не по справедливости.
На пороге комнаты появилась мадам Ваэд, издалека, видно, привлеченная громогласными излияниями свояченицы. Старушка тут же вырвала свою руку у Камаля и заковыляла к поспешившей ей навстречу мадам Ваэд.
— Стой там, душенька. Не хватало еще, чтобы и ты изжарилась.
Мадам Ваэд, пропустив мимо ушей слова старушки, подошла к ней, но тетя Садия не дала ей и рта раскрыть.
— Что это он дуется?
— Кто дуется?
— Да вот он! Или, скажешь, не заметила?
Мадам Ваэд вымученно рассмеялась.
— Да ничего серьезного.
— Ты меня совсем за дуру держишь?
После полыхающего жаром двора их поразил царивший в просторной гостиной полумрак. Подпирая левой рукой больную поясницу, вытянув правую, как бы предваряя свой путь, тетя Садия нерешительно передвигала ноги. Мадам Ваэд попыталась было усадить ее на обтянутый розовым шелком диван, поблескивавший за громоздким столом, но старушка воспротивилась, предпочтя один из обитых стульев, коими был обставлен тяжелый стол. Она рухнула на сиденье, как была, упакованная в свое покрывало. Некоторое время переводила дух. Наконец промолвила: