— Я не помню, — говорит он, — ее последних слов.
При вскрытии в крови Флоранс было обнаружено 0,2 грамма алкоголя, то есть, если она проспала всю ночь, то уснула почти пьяной. А между тем Флоранс никогда не пила — разве что немного вина за обедом по большим праздникам. Можно предположить ссору, начавшуюся со слов: «Я знаю, что ты мне лжешь». Муж уходит от ответа, жена настаивает: зачем он сказал, будто голосовал против смещения директора? Почему его нет в справочнике ВОЗ? Разговор идет на повышенных тонах, она выпивает, чтобы успокоиться, рюмку, другую, третью. И под действием алкоголя, к которому не привыкла, засыпает. Он не спит, всю ночь ломает голову, как ему выйти из положения, и под утро находит решение — наносит ей удар по голове.
Когда его ознакомили с этим сценарием, он ответил: «Если бы мы и ссорились, к чему это скрывать? Я все равно виновен, а это хоть что-то объясняло бы… было бы, наверно, не так дико… Я не могу с уверенностью сказать, что ссоры не было, но я ее не помню. Я помню картинки убийства, страшные, чудовищные, но эту — нет. Я не в состоянии сказать, что происходило в промежутке между тем моментом, когда я стал утешать Флоранс, и тем, когда я очнулся с окровавленной скалкой в руках».
Обвинение доказывало, что скалку он купил накануне в супермаркете, он утверждал, что она валялась в спальне: ею пользовались дети — раскатывали пластилин. Использовав скалку по другому назначению, он вымыл ее в ванной — тщательно, следов крови, видимых невооруженным глазом, не осталось — и убрал на место.
Зазвонил телефон. Он снял трубку в ванной. Приятельница, психолог из Превесена, спрашивала, собирается ли Флоранс вместе с ней вести субботний урок катехизиса сегодня вечером. Он ответил: нет, вряд ли, они собираются в горы, к его родителям, и останутся там ночевать. Он извинился, что говорит шепотом: дети спят и Флоранс тоже. Предложил разбудить ее, если это важно, но женщина сказала: не надо, не стоит, она проведет урок одна.
Звонок разбудил детей, и они прибежали в ванную. Их всегда было легче поднять в те дни, когда в школе не было уроков. Им он тоже сказал, что мама еще спит, и все трое спустились в гостиную. Он включил видеомагнитофон, поставил кассету «Три поросенка», приготовил каждому по чашке кукурузных хлопьев с молоком. Дети устроились на диване, завтракали и смотрели мультфильм, а он сидел между ними.
— Убив Флоранс, я знал, что Антуана и Каролину тоже убью и что сидение перед телевизором — наши последние минуты вместе. Я целовал их. Наверно, говорил какие-то нежности, что-нибудь вроде «я вас люблю». Со мной такое часто случалось, а они в ответ рисовали мне картинки. Даже Антуан, который еще писать толком не умел, мог накарябать: «Я тебя люблю».
Долгая, очень долгая пауза. Судья дрогнувшим голосом предложила сделать пятиминутный перерыв, но он покачал головой, сглотнул — это было слышно всем — и продолжил:
— Мы просидели так, наверно, полчаса… Каролина заметила, что мне холодно, и хотела сходить в спальню за моим халатом. А я сказал: что-то вы горячие, уж не заболели ли, сейчас померяем температуру. Каролина поднялась со мной наверх, я уложил ее на кроватку… И пошел за карабином…
Повторилась та же сцена, что прежде из-за собаки. Он задрожал, весь как-то обмяк и бросился на пол. Его не было видно, только спины склонившихся над ним жандармов. Тоненьким детским голосом он скулил: «Папочка! Папочка!» Какая-то женщина из публики подбежала к боксу и застучала по стеклу, уговаривая: «Жан-Клод! Жан-Клод!», точно мать. Ее не трогали: ни у кого не хватило духу.
— Что вы сказали Каролине? — после получасового перерыва судья продолжила допрос.
— Не помню… Она легла на живот… Тут я и выстрелил.
— Мужайтесь…
— Я, наверно, говорил все это на следствии, много раз, но здесь… здесь они… (Рыдание.) Я выстрелил сначала в Каролину… Она прятала голову под подушку… Думаю, я делал вид, что это такая игра… (Он стонет, прикрыв глаза.) Я выстрелил… положил карабин где-то в детской… позвал Антуана… и опять…
— Боюсь, мне придется вам немного помочь, присяжным нужны подробности, а вы не вполне точны.
— Каролина… когда она родилась, это был самый прекрасный день в моей жизни… Она была такая красивая… (стон) у меня на руках… Я первый раз купал ее в ванночке… (судорожный всхлип). Это я убил ее… Это я убил ее.
Жандармы удерживают его за руки с каким-то почтительным ужасом.
— Вы не думаете, что Антуан мог слышать выстрелы? Вы надели глушитель? А его вы позвали под тем же предлогом? Померить температуру? Он не удивился?
— Об этом моменте у меня нет отчетливых воспоминаний. Это еще были они, но это не могла быть Каролина… Это не мог быть Антуан…
— Он не приближался к кроватке Каролины? Вы накрыли ее одеялом, чтобы он ни о чем не догадался?
Рыдания.
— На следствии вы сказали, что хотели дать Антуану фенобарбитал, растворив его в стакане воды, но он не захотел пить, сказав, что это невкусно.
— Это были скорее домыслы… Я не могу вспомнить, как Антуан говорит «невкусно».
— Вам нечего добавить?
— Я, наверно, хотел, чтобы он уснул.
Слово взял обвинитель:
— После этого вы вышли за газетами, купили «Экип» и «Дофине либере» и, по мнению продавщицы в киоске, выглядели совершенно обычно. Вы делали вид, будто ничего не произошло и жизнь продолжается?
— Я не мог купить «Экип». Я никогда ее не читаю.
— Соседи видели, как вы пересекли улицу и достали почту из ящика.
— То есть я все это делал, чтобы отмахнуться от действительности, просто не хотел знать?
— Вы аккуратно упаковали карабин и положили его в багажник перед тем, как ехать в Клерво. Зачем?
— На самом деле я, конечно, собирался их убить, но, видимо, говорил себе, что хочу вернуть карабин отцу.
Пес родителей, лабрадор, радостно встречая его, всегда пачкал лапами одежду, и он по привычке надел старую куртку и джинсы, а костюм для ужина в Париже повесил на плечиках в машине. Положил в сумку рубашку на смену и туалетные принадлежности.
Как ехал, он не помнит.
Не помнит, как остановился перед статуей Девы Марии, которую отец каждую неделю мыл и украшал цветами. В памяти осталась картина: отец открывает ему ворота. И больше ничего — до момента его смерти.
Известно, что они пообедали втроем. Приборы так и стояли на столе, когда дядя Клод три дня спустя вошел в дом, вскрытие показало, что желудки Эме и Анн-Мари были полны. А он — ел он что-нибудь? Уговаривала ли его мать покушать хоть немножко? О чем они говорили за обедом?
Детей он уводил наверх по одному, так же поступил и с родителями. Сначала позвал отца в свою детскую комнату, якобы проверить вместе вентиляционную трубу, из которой плохо пахло. Он поднялся с карабином, если только не отнес его туда заранее, когда приехал. Оружие никогда не хранилось наверху, возможно, он сказал, что хочет выстрелить из окна в сад по мишени, а вероятнее всего вообще ничего не говорил. С какой стати было Эме Роману тревожиться, увидев в руках у сына карабин, который он сам купил в день его шестнадцатилетия? Из-за люмбаго старик не мог нагнуться и опустился на колени, чтобы показать неисправность вентиляции на уровне плинтуса. Тут-то и получил две пули в спину. Он упал головой вперед. Сын накрыл тело покрывалом, сдернутым с кровати, — бордовым, бархатным, с выделкой, которое не меняли с его детства.
После этого он спустился за матерью. Выстрелов она не слышала: он навинтил глушитель. Ее он каким-то образом зазвал в гостиную, которой давно не пользовались. Только матери он стрелял в грудь. Скорее всего он пытался сделать так, чтобы она повернулась к нему спиной. Обернулась ли она раньше, чем он ожидал, увидев, как сын целится в нее из карабина? Спросила ли: «Жан-Клод, что со мной?» или «Что с тобой?» Так говорил он на одном допросе, но потом заявил, что не помнит и узнал об этом только из материалов следствия. Так же неуверенно, пытаясь, как и мы, восстановить картину, он вспоминал, что, падая, мать потеряла зубной протез и он вставил его на место, прежде чем накрыть ее зеленым покрывалом.
Пес, прибежавший следом за хозяйкой, метался от одного тела к другому, не понимая, что произошло, и жалобно скулил. «Я подумал, что Каролина захотела бы взять его с собой, — сказал он. — Она в нем души не чаяла». Он и сам в нем души не чаял, даже носил фотографию в бумажнике. Убив пса, он прикрыл труп голубой периной.
Он спустился на первый этаж, вымыл карабин холодной водой, потому что холодной лучше отмывается кровь, и убрал оружие на место. Снял джинсы и старую куртку, надел костюм, но рубашку менять не стал: он сильно потел, лучше было сделать это уже в Париже. Он позвонил Коринне, и она назначила ему встречу у отейской церкви, куда собиралась с дочками к вечерне. Тщательно заперев дом, он выехал в Париж около двух часов.