Он стал подниматься на последний пригорок, и сердце его гулко заколотилось. Сверху он увидел дом в долине, сначала появилась крыша и полуразрушенный щипец, потом беленые стены — все было как раньше. Теперь уж можно не сомневаться, подумал он, теперь уж нет сомнений, что я пережил последнего из рода Висаги; теперь я точно знаю, что, пока я жил в горах, питаясь воздухом, и потом, когда меня в лагере пожирало время, дни для этого паренька тянулись так же медленно, как для меня, сыт ли он был или голодал, спал ли в своем убежище или бодрствовал.
Задняя дверь была не заперта. К. распахнул верхнюю створку, и чуть ли не на голову ему прыгнул кот — огромный черно-рыжий котище, и сразу же сиганул за угол дома. К. раньше никогда не видел на ферме котов.
В доме была духота, пахло пылью, протухшим салом и невыделанными кожами. Он двинулся к кухне, и запах усилился. Возле двери он в нерешительности остановился. Подумал: еще не поздно замести следы и незаметно исчезнуть. Зачем бы я ни вернулся, я не хочу жить так, как жил здесь род Висаги, не хочу спать там, где они спали, сидеть на их веранде перед домом и смотреть на их землю. Если люди бросили этот дом и в нем поселились духи всех Висаги, которые когда-либо жили на земле. — пусть, мне все равно. Не затем я сюда пришел, чтобы жить в этом доме.
Кухня, в которую пробивался сквозь щель в крыше солнечный луч, была пуста; запах шел из кладовой, и, привыкнув к темноте, К. различил там висящую на крюке тушу барана или козы. От туши остались лишь кости да высохшая серая кожа, но все равно зеленые мухи с жужжаньем роились вокруг нее.
Он вышел из кухни и пошел по дому, ища в полумраке следы, которые мог оставить последний из рода Висаги, или хотя бы угадать, где он прячется. Но нигде ничего. Полы покрывал свежий слой пыли. На чердачной двери висел замок. Вся мебель осталась на местах, никаких признаков того, что здесь кто-то жил, не было. Он стоял посреди столовой и, затаив дыхание, слушал — не раздастся ли сверху или снизу легчайший шорох, но если внук Висаги вообще был жив и прятался здесь, значит, его сердце билось в такт с сердцем К.
Он вышел на солнечный свет и зашагал к водоему и к тому полю, на котором когда-то похоронил прах матери. Он узнавал каждый камень на пути, каждый куст. Здесь, возле водоема, он почувствовал то, чего никогда не чувствовал в доме, — что он дома. Он лег, подложив под голову свернутое пальто, и стал смотреть на плывущее над ним небо. Я хочу жить здесь, думал он, хочу жить здесь всегда, на этой земле, где жили моя мать и моя бабушка. Больше мне ничего не надо. Но в такое время, как наше, человек, если он вообще хочет жить, должен жить как зверь. Он не может жить в доме с освещенными окнами. Он должен жить в норе и днем прятаться. Человек должен жить, не оставляя никаких следов своего существования. Вот до чего нас довели.
Воды в водоеме не было, трава, которая когда-то зеленела вокруг него, пожухла, высохла, стала ломкой. Словно он никогда и не сажал здесь тыквы и маис. Вскопанный им когда-то клочок земли буйно зарос сорняками.
Он освободил колесо насоса. Оно со скрипом дернулось, качнулось и начало вращаться. Поршень опустился, поднялся. Потекла вода, сначала ржаво-бурая, потом светлее, чище. Все было как раньше. Он подставил руку под струю и почувствовал, с какой силой она бьет в ладонь, тогда он спустился в водоем и встал под воду, подставил ей лицо, точно цветок, и пил, и впитывал ее всем телом, и не мог насытиться.
Он лег спать на траве, и ему приснился сон, от которого он проснулся: в темноте под полом, придавленный тяжестью массивного шкафа, окутанный паутиной, лежит, скорчившись, внук Висаги, он что-то кричит, о чем-то просит, умоляет, требует, но К. не может разобрать его слов, не может расслышать, понять. Он сел, чувствуя, что все тело затекло, что он до предела измучен. «Зачем он крадет у меня первый мой день здесь! — простонал он про себя. — Не хочу быть ему нянькой, не за тем я сюда пришел! Жил же он один все эти месяцы, пусть и дальше заботится о себе сам!» Он завернулся в черное пальто и, стиснув зубы, стал ждать рассвета. Скорее бы начать копать землю и сажать семена, сколько он об этом мечтал, вот только надо сначала устроить себе жилище.
Утром он принялся шаг за шагом исследовать вельд, обошел все идущие от холмов овражки и вырытые дождем канавы, осмотрел все трещины в скалах. Ярдах в трехстах от водоема он нашел в склоне холма два обращенных друг к другу свеса, округлых, точно женская грудь. Под ними было углубление около ярда высотой и ярда три-четыре в глубину. И стены, и дно углубления были из темно-синего мелкого гравия, стены можно было расширить. Именно то, что нужно, решил К. Он взял в сарае возле дома свои инструменты — лопату и кирку. Снял с курятника лист рифленого железа. С трудом освободил от спутанной проволоки три столба разрушенного забора, который окружал одичавший сад. Отнес все к водоему и принялся за дело.
Сначала он расширил нижнюю часть углубления и разровнял дно. Другой, узкий конец он завалил грудой камней. Потом положил три столба поверх обращенных друг к другу свесов и накрыл их листом железа, а лист прижал обломками скалы. Получилась то ли пещера, то ли нора глубиной около пяти футов. Но когда он отошел к водоему оглядеть свою работу, он сразу же увидел, какой темной дырой зияет вход. И весь остаток дня он придумывал, как бы ее замаскировать. Стемнело, и он с удивлением вспомнил, что уже два дня ничего не ел.
Утром он приволок несколько мешков речного песку и насыпал на пол. Отбил от слоистых скал несколько кусков и заложил ими вход в пещеру, оставив лишь небольшой лаз внизу. Потом замесил глину пополам с высохшей травой и замазал щели между стенами и крышей. На крышу насыпал слой гравия. Весь день он не ел и совсем не чувствовал голода, но заметил, что работать стал медленнее, а порой просто стоит или сидит на корточках, и мысли его витают неизвестно где.
Залепляя щели и разравнивая глину, он вдруг подумал, что первый же ливень уничтожит весь его труд, ведь поток воды помчится по расщелине, в которой он устроил свой дом. Надо было вымостить дно камнями, а потом уже сыпать песок, подумал он, и карниз надо сделать, а он не сообразил. Но потом пришла другая мысль: разве я строю этот дом для своих детей и внуков? Мне ведь нужен просто кров, крыша над головой, убежище, чтобы я мог прожить в нем сколько надо и уйти, не привязавшись к нему сердцем. И если полицейские когда-нибудь найдут его жилище или то, что от него осталось, если они при этом покачают головой и скажут: «Что за мерзкое логово! Человеку свойственно гордиться своим трудом, но разве им это понять?» — пусть, ему все равно.
В сарае он нашел несколько тыквенных и дынных семян. На четвертый день после возвращения К. начал сажать их. Среди ковыля, который волновался над кладбищем его первого огорода, он выполол и вскопал несколько небольших клочков земли и посадил в каждый по семечку. Решил, что поливать весь огород нельзя, трава зазеленеет и выдаст его. И он стал поливать каждое семечко отдельно, нося воду из водоема в старой банке из-под краски. Больше дел у него не было, оставалось только ждать, когда семена взойдут, если только они не потеряли всхожесть. Он лежал в пещере и думал об этих своих бедных детях, которые с таким трудом пробиваются сквозь темную землю к солнцу. Одного он опасался: лето близится к концу, вдруг тыквы не успеют вызреть?
Он выхаживал растения, любовался ими и ждал, когда земля принесет плоды. Голода он не ощущал и даже почти забыл, что это за ощущение. Иногда он ел, если удавалось что-то найти, но лишь потому, что все еще верил: живое существо должно есть, иначе умрет. Ему было все равно, что есть. У еды вообще не было вкуса или был вкус пыли.
«Но вот когда пищу даст эта земля, — говорил он себе, — ее я буду есть с удовольствием, она будет вкусная».
После гор и лагерной жизни от него остались лишь кожа да кости, обтрепавшаяся одежда висела на нем как мешок. И все равно, когда он ходил по своему огороду, его переполняла радость, что он жив. Ступал он легко, ноги едва касались земли. Казалось, он вот-вот взлетит. Казалось, человек может жить в своей телесной оболочке и в то же время быть духом.
Он снова начал есть насекомых. Время сейчас изливалось на него нескончаемым потоком, и он мог целое утро лежать на животе возле муравейника, доставал травинкой муравьиные яйца и слизывал их одно за другим. Или сдирал кору с высохших деревьев и отыскивал личинки жуков. Ловил курткой стрекоз, отрывал им лапки, головы и крылья, разминал туловища и сушил на солнце.
Ел он и коренья. Отравиться он не боялся, он чутьем знал, какая горечь ядовита, а какая нет, как будто он когда-то раньше был животным и это знание растений в нем сохранилось.
Его убежище было всего лишь в миле от дороги, которая шла мимо фермы и, описав большую петлю, соединялась с проселком, ведущим в глубь Мордепарсваллей. Как ни мало было движения на дороге, забывать об опасности не стоило. Не раз, услышав шум приближающейся машины. К. пригибался к земле и затаивался. А однажды, бредя по руслу реки, он случайно поднял глаза и увидел ярдах в двухстах тележку, ее тащил старик, рядом с ним кто-то шел — то ли женщина, то ли ребенок. Видели они его или нет? Боясь шевельнуться и привлечь к себе внимание, он стоял как вкопанный на виду у всех, кто мог оказаться поблизости, и смотрел на тележку, а она медленно катилась по дороге и наконец скрылась за холмом. Эта необходимость быть все время настороже угнетала; угнетало и то, что нельзя брать воду для огорода днем. Никто не должен видеть, как крутится колесо насоса, все должны считать, что водоем заброшен, и потому он решался пускать колесо только ночью, при лунном свете, или в крайнем случае в поздних сумерках, накачивал немного воды и нес поливать свои растения.