Их не наказывали и даже не заставляли ходить на сеансы самокритики, но однажды они все исчезли, неизвестно куда и почему, а других монголоидов в наш лагерь не привозили. Один заключенный шепнул мне, что их органы были использованы. Я не понял, что он имел в виду, но переспрашивать не стал.
Раз в месяц – если я не ошибаюсь, в каждый первый четверг – у нас, политических, на добровольных началах брали кровь. Мы должны были являться в медсанчасть, врач быстро осматривал нас, и потом мы проходили в маленький, выкрашенный светло-зеленой краской кабинет.
Там полагалось сесть на привинченный к стене деревянный стул и закатать рукав; солдат затягивал тебе предплечье резиновым жгутом и втыкал иголку в локтевой сгиб. Иногда он не мог с первого раза попасть в вену и делал несколько уколов – чтобы избежать этого, мы научились прежде несколько раз ударять себя ребром ладони по месту укола, и тогда вены набухали.
Прикомандированный для выполнения этой процедуры солдат имел на лице странные пятнышки наподобие сыпи; на его шее, между челюстью и ухом, выросла опухоль величиной с грецкий орех. Всем своим видом он напоминал мне одного из тех людей, которые получили лучевые поражения, – я когда-то видел фотографии таких больных в одной исторической книжке о том, как американцы сбросили атомную бомбу на Японию.
Поначалу я еще мог сдавать более четырехсот миллилитров за раз, но потом – не более чем половину этого количества. Многие заключенные-доноры теряли сознание, потому что физически не могли этого выдержать; молодой солдат, втыкавший иголку, в таких случаях тотчас прекращал забор крови. Нам говорили, что никому не нужно, чтобы мы из-за слабости потеряли способность выполнять свою основную работу.
Нашу кровь, как я слышал, доставляли в многочисленные больницы на востоке страны, ее использовали при операциях, чтобы помочь жертвам автобусных аварий или людям, подорвавшимся на минах. Мы, заключенные, должны были стремиться к тому, чтобы наши усилия по самовоспитанию не пропали втуне. В конце концов, государству нет никакого резона безвозмездно заниматься перевоспитанием асоциальных элементов – нам подобает быть благодарными уже за то, что мы все имеем возможность чем-то ради него пожертвовать. Наша кровь вновь вольется во всенародную систему кровообращения, и таким образом мы сможем хоть отчасти загладить нашу вину по отношению к народу и партии.
Я подружился с Лю. Он, как и я, был политзаключенным и получил тридцать лет лагерей. Я его увидел однажды вечером, когда он выстругивал и вырезал что-то из маленького кусочка дерева – как выяснилось позже, это была крошечная фигурка, миниатюрный портрет Мао Цзэдуна, не больше моего мизинца.
Он очень тщательно прорабатывал одежду, а голову уже закончил, и я сразу узнал немного одутловатое, такое родное лицо великого председателя. Лю не забыл даже о родимом пятне на лице Мао; это пятнышко получилось величиной с булавочную головку. Руки фигурки были тесно прижаты к туловищу; когда я заговорил с Лю, он как раз заканчивал отделку штанин.
Лю показал мне свой рабочий инструмент: камень с острым краем, который он нашел днем, на работе. Я сказал ему, что восхищаюсь его фигуркой; он улыбнулся и поднял глаза. Он находился в этом лагере уже несколько лет, у него не хватало двух передних зубов, которые, как он рассказал, ему прошлой осенью выбил поленом один из уголовников.
Лю был человеком небольшого роста, с бледным лицом. Ему, собственно, следовало бы носить очки, но он их давно потерял и теперь, когда хотел рассмотреть что-то или с кем-то поговорить, всегда прищуривал глаза; поэтому я был поражен тем, как верно он ухватил черты Мао и как замечательно передал их в своей маленькой фигурке.
Лю поставил ее, когда закончил, в изголовье своих нар. Там она и оставалась целых два месяца. Никто не решался отнять ее у Лю – ни охранники, ни соседи по бараку.
Маленький Мао Цзэдун стал своего рода гомункулом, вырезанным из дерева тотемом, встречавшимся взглядом с каждым, кто заходил в наш барак. Но однажды фигурка исчезла – ее никто не украл, просто она сама куда-то подевалась.
Лю хотел улучшить не только самого себя, но и – нисколько их не критикуя – порядки в лагере; самым невыносимым здесь было ничегонеделанье, ощущение, что ты способен думать лишь о еде и работе, о том, что надо вовремя встать утром и с наступлением ночи вновь заснуть.
Поэтому Лю по вечерам показывал в нашем бараке долгие представления в технике театра теней – рабочие оперы или драматические спектакли. С помощью пальцев обеих рук, которыми он двигал, оставаясь позади горящей стеариновой свечи, этот человек воспроизводил целые сцены из жизни великого председателя.
Я, конечно, жалел, что фигурка исчезла; с нею спектакли театра теней получались бы более реалистичными. Двое мужчин из нашего барака помогали Лю – складывали из старых лоскутков плоские изображения домов, деревьев и гор, упрощенные силуэты армий и фабрик. Даже наш бригадир участвовал в этом развлечении; по окончании работы и ужина мы садились полукругом вокруг Лю и смотрели на стену, на которой одушевленные им тени в песнях рассказывали о долгих боевых походах, об ужасных ошибках, совершенных в годы культурной революции, о героическом возведении гигантских дамб на реке Янцзы и об эпизодах из жизни образцового солдата Лэй Фэна. Мы, правда, видели перед собой только тени, но для нас они были реальностью.
Несколько заключенных, в их числе и Лю, задумали насобирать в лагерных мусорных кучах опарышей и потом, в рабочее время, незадолго до полудня, когда бдительность охраны ослабнет, тайком подбросить их в наш жиденький суп.
Мясо насекомых – а значит, и опарышей, – как известно, представляет собой чистый протеин; насекомых у нас не водилось, поэтому мы присоединились к этому решению, а Лю и один из его сообщников пообещали заняться обследованием отбросов. Мусорная куча за строением 4 явно не обещала обильной добычи. В основном там был человеческий кал, пара каких-то тряпок, изодранная в клочья одежда, много раз проваренные кочерыжки капусты, мельчайшие косточки и окровавленные марлевые бинты из медсанчасти.
Тем не менее, опарыши, которые вечером принес оттуда Лю, оказались белыми и жирными; мы завернули их в тряпку и промывали в воде, пока они не очистились от всякого мусора.
Потом мы растерли их, вместе с шестью красными клецками, выменянными у других бригад, в самодельной ступке, которую соорудил из пары камней один тибетец.
Мы долго спорили, кто понесет пюре из опарышей к месту работы, но потом решили, что его не следует доверять одному человеку, а каждый должен сам спрятать в кармане свою порцию и потом, в полдень, когда раздадут суп, незаметно подложить ее себе в тарелку.
Питательная, насыщенная белком кашица, которую мы стали добавлять в суп, в первые дни вызывала сильнейшие поносы, потому что мы все давно отвыкли от потребления протеина; однако уже через неделю все мы почувствовали себя значительно лучше, у нас прибавилось сил, и даже на бледных щеках Лю вновь заиграло некое подобие румянца. Мы добились пусть маленького, но успеха; и, поскольку положительный результат был столь очевиден, особенно у тибетцев, мы уже начали подумывать о том, как бы выйти на другие источники белкового питания.
В нашем лагере не водились ни крысы, ни другие грызуны, потому что даже для них не имелось никакой пищи и они бы здесь просто не выжили. Мы долго тайком пытались найти пауков или скорпионов. И не обнаружили ни одного. Даже птицы ни разу не пролетали по небу – это место, в котором жили мы и тысячи других людей, казалось вымершим, таким же безжизненным, как поверхность Марса. Мы все как бы исчезли, изничтожились, перестали существовать.
Опарыши и в самом деле были для нас единственной возможностью раздобыть протеин. Мы быстро выяснили, что они лучше всего чувствуют себя в человеческом кале, обогащенном гнилыми капустными кочерыжками и отходами из медсанчасти; именно в такого рода питательном бульоне они размножались быстрее всего. Одного кала было недостаточно, поэтому мы не могли использовать в качестве селекционной станции просто сортир. Тут требовался компост, а он образовывался только на мусорной куче за строением 4.
Лю, еще одному человеку и мне поручили раз в день собирать в отхожих местах сравнительно более компактные комочки кала. По вечерам, когда нам самим приспичивало помочиться, мы брали для этой цели тряпку, в которую и складывали, склонясь над парашей, самые крупные комки, всегда всплывавшие на поверхность.
Потом мы относили дерьмо к мусорной куче и вываливали на нее, чтобы через пару дней, улучив момент, когда поблизости не было охранников, выудить из кучи опарышей. Больше от нас ничего не требовалось. Готовая белковая кашица хранилась в ведре, недалеко от входа, каждый из обитателей нашего барака ежеутренне получал горку этого вещества, примерно пятнадцать граммов, и в ведре всегда еще что-то оставалось.