Мы сидели с Алиной на куче сена. Послушай, оно так классно пахнет, сказала она, поднеся пучок к лицу. Сено пахло летом, отпуском, вольным лугом. Как жаль, что мы не лошади, пошутила Алина. Жвачные любят сухое сено больше свежей травы. Если поставить перед конем мешок сена и травы зеленой, он потянется к сену. Наверное, в сене больше питательных веществ, сказал я, перебирая ее пальцы. Если женщина не отняла руку, это добрый знак. Квадратные ногти новомодной лопаткой, чрезвычайно неудобной (как они работают с такими ногтями?), небось, к свиданию готовилась, наводила марафет. Рука крепкая, сухая, не большая и не маленькая, надежная рука. Это очень важно — какая у женщины рука, и дело не в линиях пресловутых, в которые я не верю, а в форме пальцев, кисти, тонком запястье с голубыми жилами, запястье нюхаешь и спрашиваешь: что это за духи? — при этом касаясь его губами. Алина назвала духи, запах был с феромонами, кому-то пришло в голову подмешивать в женские духи выделения желез животных, привлекающие особей противоположного пола, чтоб ты побыстрей терял голову и не соображал, что тебя к ней тянет — струя какой-нибудь кабарги или стати и достоинства.
Ну-ну, щелкнула меня по носу Алина, когда я дошел до непозволительной, с ее точки зрения, границы. Некоторые душат духами ложбинку между грудей, это называется, «для нахала», сказал я. Я нахалов не поощряю, ответила она. Любовный роман уткнулся в линию сопротивления, пошутил я, ожидая, что она поправит насчет романа, мол, никакого романа и нет. Не поправила. Мой второй муж подкупил меня жестом: жадно облизнул языком дужку очков, прежде чем водрузить их на переносицу, сказала Алина. Чем-то это движение меня вдохновило, не знаю уж чем. Своей скрытой эротикой, наверное, сказал я. Между прочим, Борису его френдесса подарила сшитую своими руками палатку. В первый же вечер, забравшись на берегу озера в эту палатку, он понял, что попался. Рассматривая изнутри швы и строчки красной нейлоновой оболочки, поражаясь их тщательности, он так разволновался, что долго не мог заснуть от томного возбуждения. До него вдруг дошло, куда его задвинули — в вагину. Эта женщина коварно окутала его коконом своего женского естества, словно кузнечика паутиной, прибрала к своим ручкам, которыми кроила и прострачивала материал для походного дома. Ну и как, переехал он из походного дома в настоящий, спросила Алина. Это она к нему вскоре переехала. Но из этого ничего не вышло. Твой Борис слишком впечатлительный. Ты права, впечатлительный, оплакивает каждую рыбку, прежде чем вывалять ее в муке и положить на сковороду. Как-то он нашел старую книжку 30-х годов о Большом театре, странное специфическое издание, в приложениях анкета гинекологического осмотра балерины с вопросником: сколько абортов, как проходят месячные, как часто меняете партнеров, прочел ее, расчувствовался, возмутился и накатал нашумевшую статью о бесправной жизни балерин в условиях красной деспотии. Балерины, этот садок Большого, воплощали вечную женственность для политиков в смазных сапогах и кепарях с пуговкой, от Кирова, павшего от руки обманутого мужа, до Калинина, из-за блядства которого покончила с собой молоденькая балеринка, не говоря уж о любвеобильном Лаврентии Берия, которого собственноручно пристрелил из табельного мой командующий — главком ПВО Батицкий, подписывавший приказ сначала о моем призыве, а потом и увольнении, необъятных размеров мужчина, этой же рукой прикончивший похотливого наркома на лестнице московской гауптвахты…
Магнитофон щелкнул, доиграв кассету до конца, и вывалил ее наружу. Где-то скапливается эта старая техника, проигрыватели, фотоаппараты, груды компакт-кассет и бобин магнитофонных, где-то на небесах сейчас моя старая добрая радиола «Даугава», до последнего оборонял ее от матери, которую она-таки вынесла на мусор, воспользовавшись моим отъездом. Будь у меня чердак, я бы заставлял его, барахольщик сентиментальный, отходами прошлого, мебелью детства, увешивал старыми костюмами, выношенными кожанками, джинсами, оклеивал поздравительными или наоборот — траурными телеграммами. В моем платяном шкафу до сих пор лежит крохотная распашонка дочери в красных горохах, иногда натыкаюсь на нее, и меня обдает волной тепла. Недавно подлокотники рабочего кресла обтянул новой кожей. В ход пошла старая венгерская куртка из коричневого кожзама. Студентом выстоял за ней на Новослободской большую очередь. Мой приятель обменял свою на магнитофон — такая это была по тем временам роскошь. Теперь сижу в кресле и поглаживаю ладонями подлокотники, в которых кончал институт, влюблялся, женился. Вот и я тоже не могу выбросить старую вещь, сказала Алина. Когда похоронила отца, вывесила на воротах дачи весь его гардероб — не выбрасывать же на свалку. Деревенские бабы набежали и все разобрали в полчаса. Недавно шла через деревню, увидела пиджак и кепку покойного отца на встречных мужиках. Это старинный русский обычай — дарить вещи умершего родственникам и знакомым. Да? Я не знала. Но почувствовала, что это — правильно.
Мы опять сидели в креслах за столиком; в волосах Алины торчали соломинки, клочки сенного праха, о которых она не подозревала, а я не спешил с подсказкой, не хотел отказывать себе в удовольствии выбрать их своей рукой, приберегая это движение для лучшей минуты, для подходящей шутки, фраза должна была нести долю сердечности, чтобы думала потом, тронутая душой, вспоминала и любила тем крепче. Совершенно безошибочный жест — собеседник снимает с вашего плеча приставшую нитку или застегивает на пальто пуговицу, выказывая заботу и отношение. Люди трепетно относятся к своему виду, все мы одолеваемы комплексами всякого рода, относящимися к нашей оболочке, и благодарно принимаем любые подсказки, могущие слегка улучшить наш облик, — основательные советы нам не нравятся и кажутся посягательством. Можно легко нажить себе врага, сообщив женщине, что желто-зеленое ей не идет. Но оно никому не идет — это дикое сочетание зеленого с желтым.
Мы стояли у пруда, я выбирал из ее прически соломины, а потом медленно застегнул ей верхнюю пуговицу куртки. В последнем нужды не было, выглянувшее солнце припекало. Алина посмотрела мне в глаза и спросила: что, теперь все будет хорошо? Теперь — да, подтвердил я. «Я упала с сеновала», была такая прическа, мама носила, сказала она, одетая в дутую курточку-разлетайку с надежно застегнутой пуговицей у горла, на ногах унты матовой кожи с оторочкой из оленьего меха, платочек, сумочка с набором — сигареты-зажигалка, ключи, кредитки, в потайном кармашке упаковка противозачаточного и презерватив, покетбук для чтения в метро. Лицо очень правильное, голливудский стандарт, но без киношной глянцевитости, породу не вытравить ничем — до седьмого колена черпни и поймешь, как медленно происходит накопление этих черт, так накапливается гумус, губы — четко очерченный сексапил, волосы, как у всех, — окрашенный в блонд шатен с темными корнями. В такое лицо можно смотреть подолгу, как на красивый пейзаж, любоваться им. Что природа хотела сообщить нам, сотворив лицо этой женщины в такой комбинации бровей, глаз, подбородка, странная ландшафтозависимость наша, ведь все кончается одинаково — потайной жизнью гениталий, содроганием, криком в темноте спальной, когда лиц не видно; прочел где-то: голова у дерева — на самом деле его корневая система, а то, что мы видим, — крона, листья зеленые или золотые по осени, — всего лишь выставленные на солнце органы размножения. Вот и у человека главное там происходит, где протекает его основная жизнь — мысли, надежды, чувствования, пока выставленное на обзор тело влачит свои дни, подчиняясь прихотям и обстоятельствам места и времени.
Я хорошо помню этот день, разделивший нашу жизнь на две половины, до и после. Утром мама принесла конверт с ее письмом, желая меня порадовать — приятно начинать день с письма любимой. Никаких предчувствий не было, ничто не загораживало горизонт — вот что удивительно. А все дело было в том, что она жила в мире слов, для нее слово и было дело, которое опережало действие, которое обозначало действие, слова, слова вели ее по жизни. Накануне я, раздраженный, мучимый ревностью, вместо предложения руки и сердца (давно ждала) нагородил упреков, много необдуманных и, наверное, обидных слов, продиктованных хандрой, одиночеством, загадочным сумбуром ее писем, как запущенный сад, захваченный мускулистой сельвой лиан-олеандров, каждое ее письмо — клубок, шарада, требующая решения, оценки этого мечущегося существа, ни одно из них не сохранилось — все уничтожены, преданы огню. Ее описания почти всегда касались того, что было заражено тоской, ужасом, гулким рыданием. Строки из Цветаевой, Рильке, Бодлера. После каждого ее письма заболевал этой летучей лихорадкой, медленно, в два-три дня избывал его, выводил из организма. Это последнее письмо пришлось выводить долго, всю почти жизнь избывать, до сей поры бороться с ним, до сего дня...