После сессии я уеду домой, а спустя еще неделю она приедет ко мне, бросив на вокзале выследившего ее, прячущегося за газетными ларьками мужа. Мать уедет в санаторий, месяц мы проживем одни, словно молодожены. А осенью я получу телеграмму о долгожданном переводе на дневное отделение и приеду в Москву. С этого дня мы сойдемсяи много лет будем жить не расставаясь. Мы долго будем нащупывать эту границу, методом проб и ошибок определяя демаркационную линию, у нее своя комната, у меня своя, библиотека одна на двоих и ребенок тоже, пишмашинка, как и зубная щетка, у каждого своя. Она не контролирует меня, я — ее. В итоге кропотливого строительства этого алгоритма наступит как бы равновесие. Любовь — всего лишь лебединое перо на краю конструкции Мийоко Шида, удивительной японки, выстраивающей баланс из причудливо изогнутых палок над своей головой, перо все дальше от края конструкции, труда, сил и стараний все больше, и уравновешивает все это лебединое перо — перо лебединой верности и любви, на одном конце баланса ее гений, на другом мой, упадет перышко — и все рассыплется что у нее, что у меня.
youtube.com/watch?v=K6rX1AEi57c
Как-то раз в стародавние времена сидел у окна, редактировал муру несусветную, боже мой, думал, затягиваясь «Примой» (до зарплаты еще три дня — на «Яву» явскую не хватает), на что уходят лучшие годы? Окно редакционной комнаты выходило на Сущевскую. Отсюда в десяти минутах ходьбы Божедомка — теперь улица Достоевского, на которой он родился. Сейчас там музей с выставленной в отдельной комнате под пластиковым колпаком старомодной ручкой с пером-вставочкой, которой были написаны «Братья Карамазовы». Сидевший напротив Саша Ж-ов (мы с ним, как два валета, развернутые лицами, посаженные волею завреда, когда-то сдвинувшего столы, чтобы легче, наверное, было следить друг за другом) тоже закуривал и тоже смотрел в окно по направлению моего взгляда. Пиво в знатной пивнушке на Селезневке, что напротив бань на краю пруда, нами уже выпито (когда возвращались из пивной, проезжавший мимо главред-трезвенник Машовец погрозил кулаком из окна черной «Волги»), сигареты кончаются что у него, что у меня.Сибиряк, охотник, потомственный чалдон с раскосыми глазами, в крови которого столько намешано геологов, звероловов, забайкальских бродяг, приехавший покорять Москву своими стихами о Сибири, рыбалке на раскатах, охоте на тигров, тайге, тайге, таежных красотах, закончивший Литинститут, женившийся на москвичке и сломавшийся на необходимости зарабатывать, тянуть лямку, пахать, раб серых издательских будней, такой же каторжник-чернорабочий, прикованный к своему столу, такой же мечтатель. Иногда он ссорился с женой на два-три дня и оставался ночевать в комнате редакции. Устелив папками с рукописями паркетный пол за шкафчиком, бросал поверх пальто и укладывался спать, заворачиваясь в это свое пальто, как солдат-губарь в шинель в холодной камере, существуют приемы, как спать на шинели и ею же укрываться — целое искусство, он им владел и мне показывал, как подгибать полу, укладываясь по диагонали. Днем Саша рукописи вычитывал, правил, писал на них редзаки, а вечером захлопывал папки и укладывал эти испражнения незрелых и бездарных гениев себе под зад, под бока, под голову вместо подушки, спал на них сладким сном и видел сны о сибирских тиграх. Запойный человек, станешь тут запойным.
В дверь постучали. Он вошел и важно сел у моего редакторского стола — этот вполне созревший восточный бай. Я смотрел на него чуть снисходительно, но учтиво и одновременно с каким-то недоуменным изумлением — как на заговоривший чайник или, положим, шкаф с пыльными рукописями. Таким взглядом, должно быть, смотрел старый итальянский шарманщик на заговорившее под его ножом полено. И поделом мне, я сам породил и выкормил это чудовище, эту напыщенную, лоснящуюся самодовольством тварь. В моей памяти пронеслась череда воспоминаний об обстоятельствах (крайних), приведших к появлению этого гомункула, родившегося из редакторской пробирки, — наша необходимость платить за квартиру, долги, обязательства. Тощая стопка этюдов в подстрочном переводе тронула чем-то мою душу — аулы, арыки, степь в тюльпанах и ирисах, друг-ишак, дедушка-сказитель, босоногое детство. Такыр-тандыр. Чапан-караван. Моя жена сделала все как надо — прописала по едва намеченным линиям детство, отрочество и юность этого кабана, замечательное детство и юность подарили этому бабаю (Толстой облился бы слезою), за которые он получил комсомольскую премию, неимоверно осложнившую нам, летописцам и редакторам его сильно приукрашенной жизни, жизнь.
Он отверг блестящий, талантливый перевод повести, осуществленный моей женой по бездарному, клочковатому подстрочнику, он решил самонадеянно, что дорос уже до уровня, когда его следует переводить «слово в слово» — то есть без всяких купюр и отсебятины. Как Юрий Казаков переводил Нурпеисова. (Да не переводил он так!) Жена вложила в повесть много всего, писала всем сердцем, а иначе она не умела, только загораясь душою, с полным погружением в едва обозначенный очерк жизни азиатского паренька, выросшего в степной глубинке, косноязычно, с муками, абортировавшего свои клочковатые воспоминания на бумагу, как мертворожденное дитя, она совершила невозможное — вдохнула жизнь в эти страницы, занимаясь прямым переливанием крови, отрывая от себя дорогие детали и образы, щедро делясь своим гением и своей бессмертной душой — дар напрасный, дар случайный, оценить который некому. Итог нашего сдержанного, полного взаимной, едва скрываемой неприязни разговора на тонах: из готовой к набору рукописи изымалась по его настоянию стостраничная повесть, а из нашего семейного бюджета 1 тыс руб. Суконка тандырная. Колючка верблюжья.
Путешествуя по Казахстану спустя много лет, завернул в этот аул, затерянный в предгорьях Джунгарского Алатау (что значит в переводе «пестрые горы»), долго разыскивал его на карте. Мои провожатые — водитель и местный культуролог — лезли из кожи, стараясь помочь гостю поскорей попасть в заметенное пылью, ничем не примечательное селение, навевающее тоску и скуку. Оставив машину на околице, я прошел аул насквозь со странным чувством возвращения в места, где я никогда не бывал, но близкие, едва не родные, потому что связаны были с ее жизнью: вот в этом арыке она мыла ноги, с этим примерно осликом играла, под этой шелковицей читала свою первую книжку. Местные мальчишки отвели меня сначала к дому сельского учителя, где она жила, потом к обветшавшей школе с гипсовым пионером, отдающим салют куском торчащей из локтя арматуры, где училась, потом к дому старого беркучи, выкармливавшего молодых беркутов для степной охоты на зайцев и лис (лучшая новелла в книжке), — давно умершего старика-охотника, о котором этот заезжий непонятный русский где-то узнал, помнит и знает все-все про их жизнь: детские игры, пещеры, табуны, отгонные пастбища джайляу.
Я шел по следам ее детства, написанного по чужим робким прописям и расцвеченного так ярко и вдохновенно, что за него дали комсомольскую премию, вся страна читала и очаровывалась историей дружбы старого беркучи и казахского мальчика, а на самом деле — русской девочки, раскрасившей цветами литературного красноречия чужое детство (раз свое шестой год лежит в издательстве без движения, и надежд на скорый выход книги нет), подарившей ему так много своего, что невольно перелилась в эту далекую жизнь с ее мечтами и заботами, приняв ее как свою, за свою. Далекая степная йокнапатофа, населенная суровыми немногословными людьми, порожденная силой ее воображения русско-казахская сказка, которая сложилась и не сложилась, окраина Средней Азии, из которой Россия давно ушла, отхлынувшая, как больной Арал, оставив на берегах остовы кораблей, клубов, фельдпунктов, метеостанций, гипсовых пионеров, чтоб когда-нибудь вернуться с приливной волной, как прибывает вернувшийся в свои природные границы соседний седой Каспий...
Днем у нас в редакции побывал Иван Стаднюк — известный писатель, секретарь СП, классик и лауреат, кто говорил — сталинист и бездарь, кто — человек хороший, сделал квартиру тому и тому, большой начальник. Саша Ж-ов выпускал его четырехтомное собрание сочинений. Работы было много, приходил Стаднюк часто, приносил коньяк, сидели, выпивали. Я расспрашивал его о фильме про ракетчиков «Ключи от неба», сценаристом которого он значился, грешным делом подозревая, что сценарий не его. Не сходилось вроде: в прошлом фронтовик, политруком и журналистом прошел всю войну, по возрасту ракетных войск ПВО не знал, от моих расспросов уклонялся. Такое бывало: молодые сценаристы, чтоб быстрей запустили в производство, соглашались на соавторство, а то и на негроработу втемную, если деньги нужны, а имени нет. Но потом почитал сценарий и понял, что его может написать любой — ракеты там не главное, легкий такой водевильчик, игра в любови-расставания. У фильма был консультант, он, видимо, и отвечал за техсодержание. Там еще комичные команды во время ракетного пуска в кабине «У» — таких команд нет, это для маскировки придумали, чтоб враг не проведал.