Сарвар, слушая, перестал понимать, о чем речь: подошла Иннур. Он видел ее, не глядя; отвечал наугад: кровь гремела в висках, сердцу тесно было в груди. «Чудо мое, белый ягненок, — думал он смятенно, — ни с кем в мире не бывало такого…»
Уехали гости.
— Каракуль красить, а? — дед забрал бороденку в кулак. — Почему бы им не выкрасить небо? И этот — тоже! Лишь бы продать. Кому, зачем — не думает. Купец!.. И отец его торговал, и дед. В крови, в костях у него торгашество это…
Джума хмыкнул неопределенно. Встал, потянулся, — лицо, как из камня, серое, равнодушное, — начал собирать посуду.
Отдирая прилипший к стенкам казана жир, думал Сарвар: «Упасть бы лицом на землю, где прошла она…»
* * *
Можно ли говорить с человеком, когда его нет рядом? А Иннур говорила с ним.
Тогда, в тот удивительный день — роняя отвыкшими пальцами, — хватал он книги и откладывал снова. Иннур сама отобрала стопку: «Вот, прочти. Это — о людях высокой жизни».
Люди высокой жизни? Что это значит?
Он читал ночами, лежа на животе, направив на страницу луч карманного фонаря. Шепот трав, звон ветра, хруст пережевываемой овцами травы — не мешали ему.
Беззвучно кричали черные буквы. О разных, совсем не похожих людях. О юноше, прозванном «Лукмонча», об этом маленьком парикмахере в очках, который встал на дороге у смерти, и она отступила — взяла лишь его одного. О человеке, «оседлавшем тигра», о том, кто не вынес бремени славы и удачи в мире униженных и несчастных. О красавице Джамиле, о любви ее, горькой, как полынь, и широкой, как степь, о правой неправоте ее…
Люди высокой жизни говорили с Сарваром. Отрываясь от книги, он смотрел вокруг, словно внезапно пробужденный, не узнавая своей степи, деда, себя…
А в степи догорала весна. Травы сменили обличье. На склонах холмов лежали, как оброненные газеты, огромные листья сары-андыза, пожелтелые, прожженные солнцем. Шапками спутанных, пружинящих веток скатывался в лощины сассык-курай. Ветер покачивал белые султаны селина, надламывал стебли ширача, сухие, утратившие розовую весеннюю красу…
Сарвар глядел с холма на текучее пятно отары в низине. Вон Джума — объезжает отару верхом. Собаки обегают ее с другой стороны. Застыл дед на холме, подперев подбородок таяком. И всюду — степь, и виточка горизонта лишь отделяет ее от бесконечного неба…
Мир — широк! «Чу!» — Сарвар страгивал с места Солового, мчался вдаль, безоглядно. Сила не вмещалась в сердце, оно торопилось, обгоняло топот коня…
Все тут спит, все застыло — степь, овцы, дед…
Раньше он думал: я чабан, потому что мой дед чабан. Потому что чабанское дело — мужское, суровое дело. Ты чабан — значит, ты силен, ловок, смел, не боишься степных буранов, не боишься волков. Ты горд собой, и люди тебя уважают.
Теперь ему думалось: за что?
За то, что ты — щедр. За то, что твоя сила и смелость — ради других, чтобы дать им, людям, то, в чем нуждаются они, чтобы жилось им тепло, удобно и сытно, чтобы могли глаза видеть красоту, а сердце — радоваться ей…
Ведь и они думают о тебе — другие люди. Зажгли в твоем приемнике зеленый глазок — чтобы музыка гремела, побеждая свист ветра, чтобы в степи своей, заметенной снегами, ты слышал дыханье мира. Дали тебе одежду и обувь, и ружье, чтобы бить волков, и фонарик, чтобы светить на страницы книги.
И если есть в тебе сила — не дремать же ей, не ходить крепким, как сталь, ногам одними проторенными тропами, не кружить же мысли, как, мошкаре, вокруг прежде зажженного света…
Он налетел на деда:
— Годы наши-похожи один на другой, точно кусты полыни. Все крутимся, как верблюд на привязи. От колодца к колодцу, по истоптанным овцами путям. Скажете, без воды не проживешь.-.. Скважины надо бурить! Из-под земли доставать воду! Узун-дара, если обводнить, — отарам там не тесно!
— Травы в Узун-Дара нехороши, — говорил дед, прикрывая глаза ладонью. — Грубый стебель овца не любит…
— Измельчать надо, есть кормодробилки. Чем искать сладкое, подсластить горькое. Или — подсеивать изен, терескен…
— Траву в степи я всегда найду… — обрывал дед.
— Ты, дедушка, солист. Одиночка. Ты берешь чутьем, искусством, опытом. А надо работать хором. Чтоб вся степь открылась, как золотая казна. Чтоб у каждого чабана — и приплод, и сохранность поголовья, и шкурки «антика»…
— А кто тогда отличит Шоди-ата от каждого?
— Да ведь, взявшись за дело по-новому, ты все равно их всех обгонишь, дедушка! — Сарвар — на танцующем коне — сверкал глазами, зубами.
«Э, шайтан! — замахивался посохом дед. — Ягненок не учит овцу, где ей пастись».
Такие разговоры повторялись. Шоди-ата начал задумываться, ночами ворочался, вздыхая; порой по-петушиному наскакивал на Сарвара:
— Эй, ты, зачитавшийся! А ну, скажи, что станешь делать, если весна возьмется недружно? Овцы, отведав зеленой травы, не хотят есть сухую, тощают…
— Буду пасти ночью. В темноте поедают все…
— А как гнать овец в жару?
— Торопясь — плохо, и ленясь — плохо. Ход у отары должен быть, как танец — «така-така-така»…
Сарвар хватал дойру, озоруя, выстукивал мелкий, дробный ритм, выкрикивая, как песню:
— Поить рано поутру! Отдыхать в жару, на юру, на ветру!
— Мальчишка! — вздыхал дед.
Однажды вечером он сказал Сарвару:
— Дай мне ягненка! Вон того, с проточиной во лбу…
Сарвар — с легкостью привычки — поднял ягненка за грудку и задок, понес, как игрушку. Шоди-ата бережно принял блеющего малыша. Снизу вверх — остро взглянул на внука:
— Навык, сила — все есть… А ценишь ли ты овцу? Сухую траву она ест, колючку — ест. Соленая вода — для нее медовая вода. Не боится ни зноя, ни бурана. Крепкие ноги — пробивают лед, зимой из-под копыта кормится. Вкусное мясо, курдюк жирный, с тыкву. Молоко — катык можно делать, брынзу. Каракуль — нет ему равного в мире…
Сарвар ждал, переступая, как застоявшийся конь, — все же знают это…
Шоди-ата замолк, но не отпускал внука. Сидел, застыв в думе, с пригревшимся ягненком на коленях. Чайдуш — в червонной груде углей — тоненько пел, закипая.
— Все на свете дождется своего череда, — сказал старик наконец. — Вот и я… Тоньше таловой ветки был — уж начал ходить за стадом. Отходил, видно, свое. Тебе передам чабанский таяк…
— Дедушка! — вскрикнул Сарвар. Все в нем загорелось — радостью, стыдом и горем…
— Молчи, слушай! Я тебя научил всему, что знаю сам. Но нужна будет и своя догадка! Погода раз на раз не приходится, по-разному родятся травы. Надо прикинуть, рассчитать все. Э, да узнаешь, когда сам поведешь отару: читать да выспрашивать — это еще не вся мудрость… Крепок посох чабана, но его ноги должны быть крепче: посох-то можно сменить. Не посрами имени моего!
— Дедушка! — Сарвар замотал головой, не умея высказать то, что теснилось в уме, захлестнуло жаркой волной. — Я так думаю, каждому свое дело вручено. И уж если взял лук — стреляй метко! Искусником, усто надо быть…
— Так, так, — кивал дед, поглаживая ягненка между ушей. — И еще скажу: люби нашу степь. Круглый год здесь кормно. Приходит весна — зелеными иглами пробивают твердую землю травы: ялтырбош, иляк. Кейреук, куянджун — любят соль, растут по краям шоров. Там, где пески подступают — коврак идет в рост, точно дерево становится. Летом овцы едят сухие листья и стебли весенних трав, зимой — шувак, ветки кандыма, черкеза, торчащие из-под снега. Воды, правда, мало. Из-под земли доставать? Таким, как ты, поднимать это дело…
— Дедушка! А вам зачем уходить? Разве иссякла сила? Отара — лучшая на весь район!
— Э, молчи… Была лучшая. Да и сам говоришь: я солист. Спел свою песню — уступи место другому…
Длился вечер. Угасали, подернувшись пеплом, раскаленные слитки облаков. Ветер перебирал травы, словно искал самую пахучую. Пряные запахи щекотали ноздри. Как-то враз — опрокинулась черная корзина неба, рассыпались, как росинки, звезды.
Дед все время шел рядом. Положив Сарвару на плечо сухую, легкую руку, говорил, говорил…
— Учись находить дорогу ночью. Примечай — то куст, похожий на беркута в полете, то ложбину, узкую, как меч. Гляди, запоминай, как стоят звезды…
Отара двигалась неспешно, останавливалась. Сарвар ложился на спину — руки под головой. Его обступало пестрое звучанье ночи. Шорох трав. Писк не ко времени проснувшейся птицы. Топотанье овечьих копыт.
Невидимый кара-чигиртка — сверчок — вовсю наяривал на невидимой своей скрипке. Где-то далеко-далеко плакал маленький шакаленок.
И снова находил дед Сарвара, и, как ветер, привычно было стариковское бормотанье, давно затверженный урок:
— Днем травы жестки от зноя: жди вечерней росы, паси ночью…
«Как огромна ночь, — медленно текли полусонные мысли. — И степь черна, и небо».
Звезды светили отчетливо, ровно, движенье их было важно, неторопливо. И вдруг одна, светлая и яркая, заспешила, полетела, наискось просекая громадность небосвода…