Поезд отправился тем же вечером, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау. И без малейших задержек миновал все станции. Поезд, затерявшийся в снегах, теперь стал поездом-призраком. Никто не рисковал приблизиться к нему во время кратких остановок. А мы порой выскакивали на перрон, чтобы добыть еды. И возвращались с пустыми руками. Все станции пахли голодом, промолвил Эрбаль, глядя на баллончик с освежителем воздуха, стоящий на столе. Но был один случай, который я запомнил. В Медина-дель-Кампо какой-то человек постучал к нам в окно и поздоровался с Да Баркой. Потом исчез и, когда поезд уже трогался, вернулся с мешком каштанов. Я поймал мешок почти что на лету, высунувшись из вагонной двери. Тот человек крикнул: Это для доктора! Человек был огромного роста и говорил одышливо. Чингисхан. Среди каштанов лежал кошелек. Видно, тут на станции он все это и украл, мелькнуло у меня в голове. Я хотел было забрать кошелек себе. Но в конце концов вытащил оттуда только половину денег и вручил мешок с кошельком доктору.
А что стало с тем мальчиком, дезертиром? – тревожно спросила Мария да Виситасау.
Он умер в Портасели [24]. Да, умер в санатории, который прозвали Небесными Вратами.
Доктор Да Барка писал любовное письмо. Поэтому так много черкал и исправлял. Ему вдруг подумалось, что язык наш для такой надобности слишком беден, и он пожалел, что самого его судьба не наделила той бесстыдной раскованностью, какая отличает поэта. Правда, этой самой раскованности доктору было не занимать, когда он писал письма за других заключенных. Потому что его терапия отчасти заключалась и в том, чтобы подбадривать их, заставляя вспоминать былые привязанности, а значит – и отправлять письма. Он охотно вызывался сочинять письма и старался от души. Ее зовут Изоли-на, доктор. Изолина? Изолина… «Аромат зеленого лимона и мандарина». Как тебе?
Ей понравится, доктор. Она такая бесхитростная.
Но когда дело касалось его самого, Да Барка начинал терзаться, ощущая, насколько смешны по сути своей какие угодно любовные послания. Хотя иногда он только диву давался, как точно, хотя и без всяких затей, умеют выразить свои чувства заключенные. Доктор, напишите, чтобы она обо мне не беспокоилась. Что, пока жива она, и я тоже не умру. Что, когда мне не хватает воздуха, я дышу ее грудью.
Или вот: напишите, что я вернусь. Вернусь уж хотя бы для того, чтобы законопатить все дыры в крыше.
Доктор снова перечеркнул первую строку. Сегодняшнее письмо должно быть особенным. Наконец он вывел: Жена. И тут же услышал, как кто-то постучал в дверь его комнаты. По понятиям тюремного санатория час был поздний – уже пробило одиннадцать. Видно, что-то случилось. Постаравшись стереть с лица досаду, он открыл. Мать Исарне. В другой ситуации он не упустил бы случая бросить шутку по поводу облачения ордена мерседариев, которое было на монахине. Это вы?! А я-то решил, что это кусочек эктоплазмы! Но на сей раз его кольнуло ощущение ирреальности происходящего и почему-то сделалось неловко. Монахиня улыбалась с чисто женским лукавством. И вдруг, вместо приветствия, вытащила откуда-то из-под юбок бутылку коньяка.
Это для вас, доктор. У вас ведь сегодня свадьба!
И, оставив в комнате отблеск своих сияющих глаз, быстро удалилась по коридору, как убегают школьники после отчаянной шалости.
Синий, серый, зеленый. Глаза немного раскосые, складочка на веках в форме полумесяца.
Как у Марисы. Бога нет, подумал Да Барка, но есть Провидение.
Именно она, мать Исарне, светясь радостью, передала ему под вечер телеграмму, которая подтверждала, что свадебная церемония состоялась. В то утро во Фронтейре Мариса сказала в церкви «Да, согласна». Он знал точный час. В Портасели, на расстоянии в тысячу километров, доктор как раз в то же время сопровождал больных на утреннюю прогулку. Он надел белую рубашку и свой старый выходной костюм. И вот, застыв среди сосен и олив, закрыл глаза и произнес: Да, согласен, ну конечно же, конечно согласен.
Эй, ребята! Доктор-то наш вроде как бредит.
Друзья, я должен сообщить вам новость. Я только что женился!
Но арестанты уже успели кое-что проведать, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау, поэтому тотчас окружили его с криками: Поздравляем, Да Барка! Они вытаскивали из карманов пригоршни собранных по дороге цветов дрока и осыпали доктора этим горным золотом. Брак был заключен по доверенности. Знаешь, что это такое? Ее брат Фернандо занял в церкви место жениха. А еще прежде доктор в присутствии нотариуса подписал нужные бумаги. И в этом ему очень помогла настоятельница мать Исарне, которая кроме всего прочего поставила свою подпись под документами в качестве свидетельницы. Она приняла в деле столь горячее участие, будто сама собиралась выйти замуж.
А ты ревновал, а? – с улыбкой заметила Мария да Виситасау.
Монахиня была писаной красавицей, сказал Эрбаль. И очень умной. И, без всякого сомнения, была похожа на Марису. Невероятно похожа. С той разницей, что носила монашеское платье. Меня она ненавидела. До сих пор не знаю, за что она так сильно меня ненавидела. В конце концов, я был простым охранником, а она – главной над монахинями, которые работали в тюремном санатории. Так что мы, как я полагал, принадлежали к одному лагерю.
Эрбаль посмотрел в уже открытое окно, словно хотел поймать далекий, едва мерцающий огонек воспоминания. Стемнело, и были видны фары машин, которые мчались по шоссе в сторону Фронтейры.
Однажды она застала меня врасплох – я вскрывал письма. Надо сказать, интересовали меня в первую очередь письма, адресованные доктору Да Барке. Их я читал с особым вниманием.
Чтобы донести? – спросила его Мария да Виситасау.
А как же, если встретится что подозрительное, то и донести. Я обязан был сообщать о всяких таких вещах. Мое внимание давно привлекла переписка доктора с неким другом по имени Соуто, где они толковали исключительно про футбол. Его идолом был Чачо, игрок «Депортиво» из Коруньи. Мне показалось довольно странным, что доктор Да Барка с таким увлечением рассуждает о футболе, хотя я никогда не слыхал, чтобы он был слишком уж рьяным болельщиком. А вот в своих письмах – их я, разумеется, тоже читал, потому что проверялись как те, что уходили из санатория, так и те, что приходили, – он делал очень своеобразные замечания: скажем, когда надо было навесить на ворота, а когда прострелить, или ехидно замечал, что катиться должен мяч, на то он и круглый, а не игрок. Мне тоже нравился Чачо, поэтому поначалу я без всяких подозрений пропускал такие письма, не слишком в них вникая. На самом деле меня больше волновали письма Марисы. И мы часто говорили о них с покойным художником. Ему очень понравилось одно письмо, где было стихотворение про любовь и еще про дроздов. Это письмо я продержал у себя целую неделю. Носил в кармане и перечитывал. Мне-то самому никто никогда не писал.
Так вот, однажды эта самая мать Исарне зашла в комнату привратника, где я спокойно сидел перед кучей распечатанных и раскиданных по всему столу писем. Я даже не повернулся. Потому что был уверен: она наверняка должна знать, что корреспонденция арестантов проверяется. Но монахиня прямо вспыхнула вся от негодования. Я не без досады ей на это и говорю: Успокойтесь, мать Исарне, служба есть служба. Да не шумите так, не то всех вокруг переполошите. И тут она совсем разошлась и кричит: Не смейте прикасаться своими грязными руками к этому письму! Вырвала его у меня, да так неловко, что разорвала пополам.
Она посмотрела начало. От Марисы Мальо доктору Да Барке. Это было то самое письмо – со стихотворением про любовь и про дроздов.
И две половинки прямо задрожали у нее в руках. Но она прочла и дальше.
Я ей говорю:
Там нет ничего интересного, матушка. Ни о какой политике даже и речи нет.
А она мне отвечает:
Свинья. Свинья в треуголке.
С тех пор как мы туда переехали, я чувствовал себя хорошо. Там стояла вечная весна. Никакого сравнения с климатом Галисии. Но во время стычки с монахиней я опять ощутил прежнее, будь оно проклято, бульканье в груди и первые признаки удушья.
Она, видно, по глазам моим угадала, что приближается приступ. Потому что, как и любая из тамошних монахинь, в таких делах разбиралась.
И сказала:
Вы больны.
Ради всего святого, матушка, не говорите так. Это просто нервы. Нервы, и от нервов кровь ударяет в голову.
Это тоже болезнь, заметила она. И лечат ее молитвами.
Я молюсь. Да не помогает.
Тогда убирайтесь ко всем чертям!
Она была очень умной. И очень вспыльчивой. Она ушла, унося разорванное на две половинки письмо.
Я рассказал о случившемся полицейскому инспектору из Валенсии по фамилии Ариас, который время от времени поднимался к нам в горы, но о своем недуге я, понятно, и словом не обмолвился.
Никогда не вставай на пути у монашек, загоготал он, не то пропадешь со всеми потрохами.