Он бросается как угорелый то туда, то сюда, потом проводит рукой по волосам и начинает нести всякий вздор. Хорошо, что слуга уже ушел, чтобы заняться оставленными в машине вещами, думаю я, и в тот же момент длинный столбик пепла с моей сигареты падает на китайский шелковый ковер – но, к счастью, Ролло этого не замечает, так как слишком поглощен узнаванием вещей, которые он, живя в своей долбаной восьмикомнатной мюнхенской квартире, почему-то считал давно пропавшими.
В дверь заглядывает кухарка средних лет, филиппинка; она подходит к Ролло, делает книксен и потом долго трясет его руку. Она вся просто сияет оттого, что Ролло вернулся. Спереди у нее не хватает одного зуба. Я хочу сказать, я почти уверен, что это так. Потому что переднего зуба нет у Бины. Бина тоже воспринимает как праздник души каждое мое появление в родительском доме. Мне кажется, для Бины и для этой филиппинки нет ничего более кайфного, чем когда они готовят для своих «молодых господ» или гладят им рубашки. Может, тут дело в том, что эти женщины никогда не имели собственных сыновей. Все это, по правде говоря, довольно грустно, но люди обычно по своей воле вляпываются в такого рода ловушки, которые тоже представляют собой определенную разновидность зависимости.
Кухарка переводит взгляд на меня и, заметив, что я подставил под горящую сигарету сложенную чашечкой ладонь, бежит на кухню и приносит мне пепельницу. Я благодарю ее. На свою беду, из-за всего этого я опять чувствую себя крайне неловко; и пока я так стою, держа в руке зеленую стеклянную пепельницу (между прочим, совершенно безвкусную), а Ролло, который попросил большой стакан шерри с кубиками льда, теперь сидит на нижней ступеньке широкой мраморной лестницы и пьет свой шерри, мне вдруг вспоминается Нигель – Нигель с иглой, торчащей из вены, с пустыми глазами и с совсем тоненькой ниточкой крови в шприце. Нигель просто приходит в мою голову и остается там, не желая никуда уходить. Я прикрываю глаза, но все равно продолжаю его видеть.
Кухарка приносит мне джин с тоником, и после третьего глотка Нигель наконец исчезает из моей головы точно так же, как появился, – наподобие привидения. Я напуган его – Нигеля – бесцеремонностью, но успокаиваю себя тем, что стоит побольше выпить, и все подобные глюки улетучатся.
Ролло и я – каждый со своей дымящейся сигаретой – выходим через двустворчатую дверь в сад и садимся на белые деревянные стулья. Джин с тоником мне сейчас в самый раз. Ролло повернул стул задом наперед и сидит, обхватив спинку ногами и положив на нее локти; в руках у него второй стакан шерри со льдом. С озера веет совсем легкий ветерок, и пока где-то в доме упорно звонит телефон, вдалеке проплывает пара парусных лодок, смеркается, и Нигель присутствует уже только на периферии моего сознания, как очень маленькая расплывчатая фигурка.
Шелест кустов, колышимых ветром, и позвякивание кубиков льда в наших стаканах совершенно успокаивают меня, я даже начинаю ощущать легкую сонливость. Я думаю о том, что раньше тоже часто сидел у озера и что нахожу эти часы – когда свет постепенно меркнет и человек становится более восприимчивым к разным прикольным вещам – восхитительными. Когда человек вот так сидит и размышляет о чем-то и немного пьет, в поле его восприятия вдруг попадают тени или, например, птицы, кружащие над озером.
Сами по себе эти вещи ничем не примечательны, но когда все вот так соединяется вместе, у меня всегда возникает полудремотное предвосхищение – как бы это назвать – чего-то Надвигающегося, чего-то Мрачного. Не то чтобы оно меня пугало – То, что Приближается, – но и не могу сказать, что оно вызывает у меня приятные эмоции. Во всяком случае, его истинная суть пока от меня скрыта. Я еще никому об этом не рассказывал и потому не могу понятнее объяснить, что имею в виду. Это что-то – за предметами, за тенями, за большими деревьями, нижние ветви которых почти касаются поверхности озера; оно летит по небу вслед за темными птицами.
Сколько себя помню, я всегда об этом думал – лет с пяти точно. Но никому не рассказывал, так как это не что-то конкретное, а просто ощущение или, скорее, предчувствие. Я о подобных вещах много говорить не умею.
Через час придут гости, поэтому мы, особенно не торопясь, допиваем наши дринки и поднимаемся. Ролло показывает мне мою комнату и потом уходит в свою, так как нам надо успеть переодеться. Комната для гостей, куда он меня приводит, обставлена стандартно, безлично. И пахнет этим прозрачным оранжевым мылом – оно называется грушевым, если не ошибаюсь.
Я открываю мой чемодан, кем-то уже принесенный наверх, достаю свежую белую рубашку, галстук в сине-белую полоску, однобортный темно-синий блейзер и кладу все это на кровать. Потом раздеваюсь и шагаю под душ. Трижды ополаскиваюсь попеременно теплой и ледяной водой, затем бреюсь перед зеркалом в ванной, вытираю лицо и бегу посмотреться в зеркало, висящее на стене спальни. Надеваю белую рубашку, завязываю галстук тщательнее, чем обычно, виндзорским узлом.
Я затягиваю узел покрепче, обеими руками, и при этом вижу в зеркале свое лицо. Я и не смотрю туда, в зеркало, по-настоящему – скорее захватываю боковым зрением один только абрис своего отражения, – но у меня вдруг вновь возникает то давешнее ощущение, удивительное предчувствие, что вскоре что-то произойдет. Я думаю об Александре, о том, что ему, вероятно, сейчас недостает его барбуровской куртки – а может, и нет, может, по большому счету, ему все по фигу. Когда я говорю, что вижу только абрис своего отражения, я буквально это и имею в виду. Середину лица я не различаю – только контуры. Так бывает, естественно, только в том случае, если прищуриваешь глаза, – тогда середина отражения исчезает.
Я, значит, прищуриваю глаза и думаю о Ролло, о его пристрастии к валиуму, как он то и дело принимает по четвертушке таблетки, но при этом становится не вялым, а, наоборот, веселым и даже слегка взвинченным, хотя за день у него набегает по две или даже по три целых таблетки. Мне кажется, он научился этому от своей матери, – хотя я ее никогда не видел. Сам Ролло, с тех пор, как мы познакомились, упоминал о ней только раз или два. Мне представляется, что и она тоже дни напролет одурманивала себя снотворными таблетками, чтобы потом, ночью, лежать без сна – потому что время, которое ты проводишь в постели наедине с самим собой, переносить, естественно, гораздо легче, чем настоящее бодрствование.
Я подхожу к открытому окну. Оно выходит в сад. Я вижу, как Ролло, переодевшийся намного быстрее меня, стоит внизу на лужайке, опять со стаканом в руке. Повсюду горят факелы, уже совсем стемнело. Оранжевая полоска заката, на которую мы недавно смотрели, исчезла.
Две девушки разговаривают с Ролло, но я не могу понять, хорошенькие они или нет, потому что вижу только их спины. У обеих очень загорелая кожа, однако их туалеты мне определенно не нравятся. По крайней мере, сзади. Одна из них время от времени хихикает, и тогда я догадываюсь, что Ролло в очередной раз выдал какую-нибудь остроту – после этого его лицо всегда принимает ужасно глупое выражение.
В подобных случаях он выглядит так, будто ждет, что после его остроты последует еще что-то – например, кто-нибудь расскажет другую, еще более прикольную историю. Ничего такого, естественно, никогда не происходит, и он сначала тупо смотрит на своих собеседников, а потом глухо замыкается в себе, как если бы всякий раз безумно переживал, что его остроты никого не рассмешили. Я иногда думаю, что тут дело в валиуме. Злоупотребление такими препаратами явно не способствует ясности ума.
Я выхожу из гостевой комнаты, закрываю за собой дверь, провожу ладонями по лицу и шее и обнаруживаю, что слева внизу, под ухом, недостаточно тщательно подбрил волосы. Такие вещи всегда безмерно раздражают меня. Какую-то долю секунды я раздумываю, не побриться ли еще раз, но мне в лом возвращаться в эту треклятую комнату, и я решаю оставить все как есть.
Я очень медленно спускаюсь вниз по широкой лестнице и, думая о том, что в этом моем нисхождении есть что-то киношное, что-то от Кэри Гранта из черно-белого фильма сороковых годов, но одновременно ощущая себя на этой лестнице пугающе открытым для чужих взглядов и беззащитным, замечаю, что кто-то зажег в холле огромную хрустальную люстру и миллиарды ее свечей делают все вокруг необыкновенно праздничным, как бывало раньше – на рождество – у нас дома. Пахнет воском и цветами, которых очень много и в комнатах, и в саду, и я вдруг понимаю, что оделся неправильно.
Я выхожу через двустворчатую дверь в сад и зажигаю сигарету. Большинство мужчин одеты в черные вечерние костюмы, а двое – даже в белые, с черными бабочками. Я себя чувствую немного не в своей тарелке из-за того, что выбрал дурацкий курортный прикид. Я выгляжу как туповатый яхтсмен, который вечером сошел на берег в Марбелле.
Кельнер, совершенно очевидно принадлежащий к числу тех тупаков, которые толком не знают своего официантского ремесла и которых держат на работе только ради того, чтобы они присутствовали среди гостей и хорошо смотрелись, подходит ко мне с подносом; но поскольку он может предложить только шампанское, и притом в отвратительных желто-оранжевых бокалах, я спрашиваю его, где находится бар с более солидными напитками. В ответ он улыбается своей безупречно вежливой бессмысленной улыбкой, показывает в сторону кустарника и звонким голосом педика начинает о чем-то разглагольствовать, но я уже не слушаю.