Помню, что, услышав последнюю фразу, он нахмурился и глубоко вздохнул, и это пробудило во мне надежду, что, может быть, когда-нибудь он подарит мне книгу с посвящением, написанным собственноручно. Но он вздохнул только для того, чтобы сказать: «Маленькая, миленькая, умненькая Амишка». А сказал как-то так прозрачно, так определённо (для него расточительством было даже поставить три прилагательных для одного и того же!), что было ясно: из того, что я написала, он сделал абсолютно правильный вывод, что между нами разверзлась непреодолимая бездна.
Когда сегодня я думаю об этом, я понимаю (разумом), что развод был неизбежен. Я уже говорила: я всегда помнила ощущение прошедшего события, а он само это событие. Однажды, перед разводом, когда у него ещё получалось скрывать свою любовницу, мы сидели дома и вспоминали одно наше совместно проведённое лето, вечер, когда на море разыгралась страшная буря; мы сидели в таверне в Греции, пили узо и ели цацики. Такой вечер должен был запомниться. И я вспомнила: поскольку у меня сильная обонятельная намять, ко мне вернулся запах узо и цацики, смешанный с запахом соли, олеандра и йода в воздухе; я точно вспомнила запах официанта, который, очевидно, побрился перед самой сменой и побрызгался каким-то дешёвым одеколоном; вспомнила (вернее, снова вспомнила) электричество, которое невидимо потрескивало в воздухе, как будущая молния, и от которого вставали дыбом светлые шелковистые волоски на руках; вспомнила мелкое позвякивание вилок и ложек, доносившееся от прямоугольной барной стойки прямо за моей спиной, где их перетирала официантка; мне кажется, что одно время я слышала и запах тряпки, которой она их вытирала, запах тряпки, которую кипятили при температуре девяносто градусов в большой гостиничной стиральной машине; вспомнила несчастного воробья, который, обезумев от бури, прыгал за спиной моего мужа, испугавшись бушующего неба; вспомнила, что подумала тогда: «Я его так сильно люблю, но при этом нас с ним ничего не связывает». И он помнил своей «компьютерной памятью», а поскольку я не знала, с чего начать облекать в слова свои воспоминания о запахах, цветах, тактильных ощущениях, он сказал, зипуя файлы событий (это было его любимое слово, обозначавшее любое лаконичное выражение): «Помню, помню. Это было тогда, когда осадков выпало двадцать литров на метр квадратный. Был сильный шторм, тысяча двести туристов оказались в ловушке на Эвбее, по-моему, трое из них пострадали от молнии».
Это меня тогда поразило. Для меня человек — это сеть из тончайших ангельских нитей, сотканная грубыми руками апостолов, сеть, в которой как рыбы запутываются эмоциональные контексты, а не образы. Я и по сей день, когда ем домашнюю лапшу, то вместе с ней поглощаю эмоциональный контекст из детства: нёбо облепляют запахи нашей маленькой кухни, а вкусовыми сосочками языка я слушаю растворившийся голос отца, который готовит свою любимую кумановскую лапшу и рассказывает мне о своей матери и о том, как месила тесто она. Когда я сегодня ем домашнюю лапшу, помимо запаха теста, я слышу запах отцовской пены для бритья, и даже запах яиц в муке, налипшей на скалку и на сморщенную кожу бабушкиных рук, пахнущих базиликом; я слышу запах этого базилика, хотя я никогда не видела бабушку: я родилась уже после того, как она покинула этот мир. Когда я ем лапшу, я питаюсь калорийными чувствами; когда он ест лапшу, он ест понятие «лапша».
Вот так, и в этом была разница нашего «запоминания»: то есть дело было не в количестве, а в качестве памяти. Для него количество было качеством, для меня качество было качеством. Но что интересно, даже спустя столько лет я не виню его за уход: любовь не порабощает, она всегда является абсолютной свободой выбора. И не виню его за то, что он пытался оправдаться, сужая поле зрения, выдумывая какую-то якобы непреодолимую разницу между нашими воспоминаниями: любой человек испытывает потребность в самооправдании, только вот самооправдание — это как героин, прибегаешь к его услугам, и он даёт временное облегчение, снимает спазмы кризиса, пока кризис не возникнет снова, и теперь, чтобы его купировать, уже потребуется доза побольше.
Он, соответственно, ничем особенным не отличался, и мне абсолютно непонятно, как он попал в мои сети, а уж тем более я в его. Это была типичная цивилизационная жертва электроники и цифровых технологий. Его навязчивой идеей была сила памяти, и я уже говорила — не её качество, а её количество. Сначала он говорил со мной о мегабайтах, затем о гигабайтах и, наконец, о терабайтах. Он был заворожён идеей, что в чип размером сантиметр на сантиметр можно «зазиповать» все знания на свете. Меня, с другой стороны, всегда восхищало то, как в одной книге размером 15 × 21 сантиметр может поместиться и сохраниться целая душа. Я вообще с детства была зачарована всем, что связано с книгами. Меня занимало, во-первых — где существует книга? Где существует роман «Анна Каренина»? Этот роман точно не в том синем предмете, стоящем у меня на полке, на котором написано «Анна Каренина»; этот роман существует только в сознании читателя, и то только пока он читает роман, а то, что находится между синими обложками — всего лишь неисполненные ноты, мёртвая партитура, невоскресшие люди, события и чувства.
Вот почему я пишу на бумаге, прежде чем сесть за клавиатуру. Память бумаги заполнена историями слёз и смеха. Память компьютера заполнена электронами. Пойди спроси их, есть ли у них воспоминания. Я как-то сказала ему, что, может быть, электрон — это то же, что и буква, что, может, и он, как всякая буква, помнит каждого человека, в чьём теле он когда-либо был. Он снисходительно засмеялся и повторил: «Миленькая, маленькая, умненькая Амишка». И сказал мне, что электроны, когда они являются частью искусственного интеллекта — гениальные идиоты, потому что могут помнить только два состояния: «единица» и «ноль». И именно благодаря этой идиотской простоте цифровая память может вмещать целые библиотеки. Из этого, когда я позже узнала, что у него есть любовница, я поняла, что останусь для него непрочитанной книгой, что он любит меня, не оставляя заметок на полях моей души, и что для такой любви, как его, ему достаточно любовницы с душой электрона. Вот почему я так назвала малышку, когда узнала о ней: «электрончик». То, что он изменял мне именно с такой, доставляло мне некое циничное удовлетворение, и я говорила самым близким мне людям, что и она запоминает всех своих любовников в виде «единиц» и «нулей», так же, как и он.
Вот почему я пишу «Книгу о книге».
Я описываю всё и ищу смысл во всём, что связано с книгой: буквы, поля, запахи разных книг, пол и род книг, переплёты, посвящения… Мой издатель нервничает, потому что я запаздываю с рукописью. Я думала, что закончу на этой неделе. Но случилось то, что случилось: он приезжал и не пришёл посмотреть на сына, вот что… А теперь ещё и Аня… похоже, и она будет только мешать мне писать.
АНЯ
Не знаю, что и сказать. Лучше бы я не ездила с ней на кладбище. Мне кажется, что она потихоньку сходит с ума. Я боюсь за ребёнка: кто будет смотреть за ним, если её поместят в сумасшедший дом? И так, насколько я видела за эти два дня, мальчик больше времени проводит на улице, чем дома, с ней. Где-то бродит, и она даже не знает, где. Не хочу её обижать, но придётся сказать ей, что это не приведёт к добру. Для неё самое главное, что Филипп — вундеркинд, ей в детском саду сказали, что его надо отдавать сразу во второй класс, а не в первый. По работе я уже имела дело с такими чрезвычайно талантливыми детьми: они даже в полной семье потом становятся несчастными, склонными к разным зависимостям.
Мы стояли перед надгробной плитой дяди Милана и смотрели то на его улыбающуюся фотографию с пятиконечной звездой над ней, то на трепещущее на лёгком ветерке пламя свечей. Лела так и не исполнила его предсмертную волю: не зажигать за него свечи, только сигареты. В какой-то момент она что-то увидела неподалёку и ушла, оставив меня одну у могилы. Я не знаю, как долго её не было, но пришла она такой бледной, будто вернулась из мира мёртвых. Челюсть у неё тряслась.