Ее похоронили в общей могиле на Восточном кладбище в Салломине. Там, на этой безымянной могиле, я поклялась перевезти ее в Ле-Туке, вернуть к нему, и коль скоро «…невиданное дело/двухместный гроб…»[50], выгравировать два их имени, связав их, переплетя, чтобы они были единым целым.
Из Ланса мы поехали в Ле-Туке.
В это утро навис дождь. На дамбе хнычут дети, матери одели их в плащи. Пляж полупустой и серый.
Бульвар Канш, и сторож показывает нам, где находится могила мсье Роза. Мы подходим, на надгробии сидит женщина, и я узнаю на камне рядом с ней «Эжени Гинуассо» – отливающую лиловым.
Женщина держит в руках книгу и читает тихим голосом, медленно; так дарят слова в больнице человеку, лежащему в коме, на случай, если он еще слышит.
На случай, если он еще жив.
Я взволнованна, я спрашиваю ее, знает ли она этого… мсье Роза. Она улыбается мне. Отвечает, что да. Что нет. Что вообще-то…
И тогда я сажусь рядом с этой женщиной и рассказываю ей историю Пьера и Розы, а она в ответ рассказывает мне свою, драгоценную и редкую, о последних часах моего отца.
Клоду и Одетте Ф. было восемьдесят четыре и восемьдесят один. Их обнаружила домработница на четвертом этаже зажиточного дома в VII округе Парижа. Они умерли вместе.
Парикмахер Одетты скажет потом: «Когда видели одного, видели и другую».
Бернару и Жоржетте С. было по восемьдесят шесть лет, когда их нашли без признаков жизни в номере «Лютеции» в Париже. После их последней ночи вдвоем.
Филемон и Бавкида (немного пораньше) поведали богам, пожелавшим вознаградить их за добродетель, о своем желании умереть вместе. Когда подошел их срок, они посмотрели друг на друга и увидели, что покрываются листьями. Потом обрастают корой. Он превратился в дуб, она в липу. Но у дерева был один ствол. Они остались связаны навеки.
Наконец, еще немного дальше от нас, где-то году в 3800 до нашей эры (датировка по углероду-14), в пещере Дирос (Пелопоннес) молодая женщина и молодой мужчина нежно обнимались. Их скелеты, по-прежнему сплетенные в объятии, нашли пять тысяч восемьсот тринадцать лет спустя. В июле 2013-го.
Бессмертник – Карине Осин.
Лихнис – Лорану Лаффону.
Василек – Эмманюэль Алибер.
«Гвоздика поэта» – Анне Пиду.
Лобелия – Еве Бреден и Маргарите
Мадзителли (по одной каждой).
И наконец, «Пимпренель» – Дане.
Четыре пятьдесят
Я покинул террасу кафе, оставив позади смех, новые встречи, обалденную восьмидесятиевровую малышку ФФФ, и ушел в ночь среди жутковатых теней.
Откуда выглядывают порой чудовища.
Он в своей комнате отдыхает, сказала она мне, когда я вошел к ним. Он еще не приемлет реального положения вещей говорит о недомогании очень мило что ты зашел, но я думаю не стоит его беспокоить я скажу что ты приходил он будет рад ему теперь понадобится поддержка, а ты же знаешь какой он гордый это будет непросто ему все еще кажется что он самый крепкий и самый сильный мне так тяжело если б ты знал как мне тяжело очень мило что ты зашел черт я не хотела плакать готово дело они сами текут как я рада что он не видит меня такой плачущая женщина это так некрасиво кто хочешь испугается косметика течет ужас ах какой ужас что это свалилось на нас.
Я обнял ее, и она долго плакала. Мне вспомнились мамины слезы, когда она порой, оставаясь одна, оплакивала жизнь, которой у нее не было. Зеленые глаза – это еще не все, сказала она мне однажды, этого мало для упоения, они смотрят на тебя ночью, и бывает даже немного страшно.
После появления моих сестер-близняшек мама спала в отдельной комнате. Уж лучше воздержание, чем нехватка страсти, говорила она. Позже она заведет несколько любовников, забудется в нескольких иллюзиях. Она пристрастится к светлому пиву, никогда не бросит своих ментоловых сигарет, невзирая ни на чьи проклятия, и будет мечтать в клубах дыма о жизнях, которые могла бы прожить, о морских берегах, где ветер срывает шляпы и красит румянцем щеки; о тех чудесных краях, где можно выкрикивать в полный голос слова, от которых больно, потому что ветер заглушает их и они никому не слышны. Печаль, горе, боль, трусость.
Моя мама недостаточно любила себя, чтобы быть счастливой.
Однажды ночью она прилегла ко мне на мою детскую кроватку. Я подвинулся, вжался в стену, не помня себя от счастья, что она со мной. Она долго лежала молча. Я слушал ее умиротворяющее дыхание, чувствуя себя совсем как в те слишком редкие минуты покоя и безмерной радости, когда она позволяла мне посидеть рядом с ней в гостиной, пока курила. Я любил кисловатый запах окутывавшего ее тумана, пытался глотать его, пропитаться им насквозь. Ментол был ее запахом; я тоже хотел им пахнуть, потому что мне не хватало ее ласк, ее слов, ее взглядов. Потом, уже когда она уйдет, я попрошу отца сделать мне такие духи – и он сделает их на основе формулы С10Н20О с эссенцией перечной мяты. Она долго лежала так рядом со мной, и, когда я уже думал, что она уснула, вдруг пробились слова, ласковые и суровые одновременно: никогда не будь таким, как твой отец, Антуан, будь жестким, будь сильным, бери свое, не церемонься с женщинами, кружи им головы, морочь, обещай даже то, чего не сможешь исполнить, все мы живем надеждами, не действительностью. Действительность – это для ослов и глупцов, ужин в половине восьмого, мусорное ведро, вечерний поцелуй, воскресные пирожные по четыре пятьдесят от «Монтуа», жизнь можно загубить так быстро, Антуан, так быстро.
Ее слезы капали на мою шею, обжигающе горячие, а я притворялся, будто сплю.
Жена моего отца свои слезы вытерла и еще раз поблагодарила меня за то, что пришел, поблагодарила за мою доброту. Но это была не доброта, это была трусость. Я боюсь недуга, боли, немощи; еще боюсь одиночества, холода, голода; боюсь жизни без благодати и без любви. Я не стал мужчиной, о котором мечтала моя мама, не было у меня этого мужества.
Я поцеловал жену моего отца и пошел домой.
Тридцать тысяч евро
Футбольный мяч перелетел через ограду сада. Ребенок выбежал, чтобы его поймать. Пересек дорогу, не глядя по сторонам. И проезжавший мотоцикл не смог избежать столкновения. Тормозной след показывал, что он лишь чуть-чуть превысил допустимую скорость. Ребенок был сбит и сильно ударился головой. Шесть дней он пробыл в коме. Мотоциклиста же протащило по асфальту метров тридцать за левую ногу, зажатую под ста восьмьюдесятью килограммами мотоцикла. Ему пришлось ампутировать ступню.
Меня направили осмотреть поврежденный мотоцикл – большой «Хонда-хорнет».
Вот это и есть моя работа. Я должен видеть то, чего никто не видит, объяснять то, что не поддается объяснению. Я делаю это для двух страховых компаний. В данном происшествии должно быть учтено многое: компенсация за причиненный вред (ПВ), перманентный эстетический ущерб (ступня в минусе), ущерб здоровью (опять же ступня), моральный ущерб (МУ), сумма расходов на лечение до полного восстановления (РЛПВ), возмещение стоимости или ремонт транспортного средства и т. д. На этом мотоцикле выхлопные трубы, ведомые шестерни коробки передач и головка цилиндра оказались не «родные»; мотоцикл, стало быть, был подвергнут «тюнингу» и подпадал, таким образом, под статью закона: тридцать тысяч евро штрафа, два года тюрьмы.
То есть мотоциклисту ничего не возместят. Родители ребенка подадут на него в суд. Он проиграет. Заплатит из своего кармана за ущерб, причиненный маленькому футболисту. Короче, жизнь ему сломают.
Я не раз ловил кайф от мысли, что могу изменить чью-то жизнь. В лучшем случае я был ангелом, в худшем – идеальным монстром, на которого не падет и тени подозрения; я мог бы, например, умолчать о «тюнинге» мотоцикла, и мой клиент вышел бы из этой передряги, ра-зумеется, без ноги, зато с компенсацией около ста тысяч евро.
Было бы на что начать новую жизнь, погреться на солнышке, попивая blood and sand в баре отеля с непроизносимым названием в Мексике или где-то еще. Пережить все, о чем мы мечтаем и чего никогда не делаем. Моя мама тоже хотела бы иметь сто тысяч евро, хотела бы сказать химику, что между ними нет никакой химии, и уйти; дать себя похитить, дать себя сожрать людоеду, спалить страстью и развеять пепел.
Но я не посмел. Я никогда не смел. Мне платят за то, чтобы платить как можно меньше. Мне платят за то, чтобы я был бессердечным и бесчувственным, я не имею права протянуть руку тонущему, во мне нет места жалости, состраданию, какой бы то ни было человечности; эти слова мне незнакомы. Жизнь моему калеке сломают, как была сломана моя; с самого начала.
Где начинается трусость, Леон? Во взгляде матери, который не может оторваться от пары зеленых глаз праздничным днем 14 Июля на площади Аристида Бриана? Во вздохах студента-химика, отказавшегося от помыслов изменить мир ради девушки, которой понравился цвет его глаз? В ментоловом дыму, мягко успокаивающем и заставляющем день за днем отказываться от всех красот мира? В руках, бросивших ребенка, вот так запросто, предоставивших его самому себе?