По правде сказать, ослик спокойно относился к пинцетам, причинявшим ему боль, и к настойкам, вызывавшим жжение. Он знал, что я — его друг, и понимал, что если я вынужден делать ему больно, то для его же блага. Поистине ослик этот был очень умен.
Он был еще очень молод и игрив. То он притворялся, что хочет укусить меня, то хватал зубами край моей рубашки, а то щекотал мое ухо своим. Силы быстро возвращались к нему.
В один чудесный день доктор Эванс сказал, что ослик больше не нуждается в подпруге, и я сам снял ее. О друзья мои! Если б вы видели, как осторожно ослик делал первые шаги и с какой гордой мордочкой, обретя уверенность, он принялся ходить вокруг конюшни! Как радостно было на него смотреть! Внезапно он опустился на землю, и я очень испугался. Я поспешил было ему на помощь, но доктор Эванс остановил меня:
«Ничего, Башир, не бойся, — сказал он. — Ослик прекрасно знает, что делает. Он не упал и не поскользнулся. Он просто лег на землю, по своей охоте, потому, что он наконец может делать это без опаски. Смотри!»
И действительно, ослик двигал копытами, брыкался, издавал радостные крики. Ему было очень весело.
С этого времени мы с осликом крепко сдружились. Прежде я думал только о том, как бы вернуть его к жизни, и был для него лишь заботливой нянькой. Это, безусловно, сблизило нас. Но мы друг друга не знали. Теперь у нас появилась одна общая забота — вместе проводить время. Я никогда не оставлял его. Я спал в конюшне на одной с ним соломенной подстилке — и ночами он меня согревал. По утрам я ухаживал за ним: чистил, кормил, прогуливал по двору. Мы любили с ним бегать наперегонки, и в награду за послушание я давал ему молодую морковку. Я покупал ее на деньги, что приносили мне Омар и Айша. Им очень нравились ловкие проделки, которым я обучал смышленого ослика. Потом я вновь ухаживал за ним, и мы оба отдыхали. А после опять резвились во дворе. И наступал вечер. Я чистил его в последний раз, готовил свежую подстилку. Мы укладывались бок о бок и засыпали.
Так проходил день за днем. Просыпаясь утром, я всякий раз находил ослика еще более окрепшим, жизнерадостным и ласковым. Он заново учился радоваться жизни. По утрам я осматривал его шкуру и видел, что она постепенно преображается. Словно волшебная материя, она из прежней — рваной и обожженной — превращалась в новенькую и шелковистую. Раньше всего зажили бока и задние ноги, потом колени, бабки. Чуть позже зажила шкура на голове. Только вот на хребте шкура долгое время гноилась. Когда же наконец и она начала подсыхать, доктор Эванс велел мне отвести ослика на поводке за город — на луг, принадлежащий лечебнице. «Самое время ему вспомнить вкус травы и вновь ощутить прелесть свежего воздуха», — сказал доктор.
Друзья мои, вы, конечно, станете смеяться над бедным Баширом, когда узнаете, что слова доктора Эванса, вместо того чтобы обрадовать, страшно его испугали. В ту же минуту я представил себе ослика под колесами тяжелого автомобиля, задавленного толпой, представил, как уличные мальчишки забрасывают его камнями. Можно было подумать, что я никогда прежде не встречал сотен ослов, мирно семенящих по улицам Танжера или в густой толпе прокладывающих себе дорогу. Но для меня маленький ослик, которого я знал таким измученным, умирающим и с трудом возвращающимся к жизни, был существом особенным, отличным от всех. Мне казалось, что он еще слишком слаб, хрупок и нуждается в защите от пагубных случайностей. И я сказал доктору Эвансу, что не в силах сделать то, что он мне велит.
«Хорошо, — ответил тот. — Стало быть, ослика на первую прогулку выведет кто-нибудь из моих санитаров».
Кровь мгновенно прилила у меня к голове, и я — я, недостойный, — осмелился в гневе крикнуть доктору Эвансу: «Что?! Санитар! Ну уж нет! Никогда!»
Я словно обезумел от одной мысли, что ослика поведет человек, который его не любит, который за ним не ухаживал, который не сможет уберечь его от опасностей на улице и даже не даст себе труда отогнать мух от его еще не совсем зажившей спины. И еще я не мог смириться с мыслью, что кто-то другой станет свидетелем того, как ослик впервые за долгое время будет наслаждаться свободой. Я надел на него недоуздок, затянув как можно слабее, и мы вышли за порог лечебницы.
Ослик шел без опаски, с достоинством. Он радостно вдыхал все запахи улицы, широко раздувая ноздри. Однако едва мы очутились в оживленном месте города, как я задрожал от страха. Я беспрестанно вертел головой во все стороны и заслонял собой ослика, когда видел, что к нам приближается другой осел, изувеченный и запаршивевший, с кровоточащими ранами. Вам ли не знать, друзья мои, как много таких животных в Танжере!
Только за городом ко мне наконец вернулось спокойствие. Я позволил ослику пройтись рысцой, а сам бежал за ним до самого луга. А там — какое наслаждение! Если б вы видели, как он валялся в траве, если б слышали его счастливый рев! Он то вскакивал и терся об меня, то убегал — и я догонял его, то он снова бросался в траву. До чего весело мы играли! Все утро пролетело как одна минута.
Когда настало время возвращаться, я снял с него травинки и налипшие комочки земли и отступил немного, чтобы со стороны посмотреть, как он выглядит. О друзья мои! Я не поверил своим глазам — до того хорош собою стал мой маленький ослик. Наверное, в лечебнице я смотрел на него со слишком близкого расстояния и ничего не видел, кроме ран и рубцов. А там, на лугу, я увидал его таким, каким он был на самом деле: красивым, с тонкой нежной шкурой, покрытой молочно-белой шерсткой, мягкой, словно волосы у младенца.
Пока я любовался и восхищался им, мой взор, должно быть, помутился одновременно с разумом. Вместо луга, на котором я в ту минуту стоял, мне привиделся другой, гораздо более обширный, заросший сочной травой и цветами, — тот, что находился в великолепном поместье на Горе. И там, украшенный шелком и золотом, с голубой лентой на шее, резвился маленький ослик, совершенно особенный, некогда принадлежавший на редкость красивой и злой девочке. Но странное дело: измученное, запаршивевшее, полумертвое животное с постоялого двора, которое я выхаживал в лечебнице, неотступно напоминало мне того чудесного ослика на лугу.
Не знаю, как я очутился рядом с ним: быстро подбежал или подошел в нерешительности, — помню только, что руки у меня дрожали, а ладони стали влажными, когда я взял сначала одно его ухо, потом другое… Я похолодел и задрожал всем телом, обнаружив метку, которая не исчезает, — две семиконечные звездочки. У ослика из поместья леди Синтии за ушами были точно такие!
Порыв радостного волнения охватил толпу после этих слов Башира. Ничто не могло доставить слушателям большего удовольствия, чем возможность следить за превратностями судьбы и перипетиями рассказа.
— Клянусь своими глазами — это был он! — воскликнула Зельма-бедуинка, воздев руки к татуированному лбу.
И Мухаммед, уличный писец, с жаром объяснял своим соседям:
— Та страшная пожилая дама уступила его одному торговцу, который вскоре его перепродал. Так ослик переходил из рук в руки, пока совсем не захирел.
А бездельник Абд ар-Рахман был крайне удивлен.
— Да как же ты, — говорил он Баширу, — ты, который поставил его на ноги, как же ты не знал, что за животное перед тобой?
— Это было предначертано свыше! Нет сомнений! — воскликнул Селим, торговец амулетами.
— Конечно! Конечно! Предначертано свыше! — согласилась толпа.
Тут мудрый старец Хусейн, продававший сурьму, тихо спросил у маленького горбуна:
— Но ведь тот ослик, что жил в поместье на Горе, не позволял тебе даже приблизиться к нему. Разве не так ты нам рассказывал?
И Башир с почтительностью к старцу ответил:
— Память твоя столь же крепка, сколь почтенен твой возраст, отец мой. Ослик именно так вел себя по отношению ко мне, поэтому, когда я обнаружил, что это он и есть, я невольно отшатнулся, опасаясь с его стороны какой-нибудь новой обидной выходки.
— Ну и что, что же он сделал? — вскричала Зельма-бедуинка.
Другие слушатели выразили такое же нетерпение.
И Башир продолжил:
— Ослик пристально посмотрел на меня. Глаза у него были грустными и необычайно умными. И они говорили мне: «Я узнал тебя сразу, прямо у дверей постоялого двора, где умирал из-за жестокого со мной обращения. Тогда я уже не был таким спесивым, глупым и избалованным, как прежде, когда оттолкнул тебя, потому что от тебя пахло нищетой. Я столько выстрадал, что невольно стал лучше понимать этот мир. Теперь я люблю тебя как моего спасителя и повелителя».
Вот что сказали мне его глаза. Потом он подошел ко мне и положил свою мордочку мне на передний горб, и обмахнул мне лицо своими длинными, словно крылья, ушами. И я был счастлив, и больше уже не думал о давней обиде.
Тут Хусейн, благочестивый старец, торговавший сурьмой, заметил: