— Нет уж, позвольте, друг мой! Это переходит все границы! Я не потерплю, чтобы со мной говорили в таком тоне в моем же доме! У меня от этого начинаются спазмы, конвульсии, судороги…
Он выбежал из гостиной и заперся у себя на два поворота ключа. Кюль, по всей видимости, ничуть не удивился; он пару раз хихикнул, сделал несколько затяжек, потом встал, подошел к двери и прислушался: изнутри не доносилось ни звука, должно быть, несчастная частичка забилась в угол и затаила дыхание. Кюль постоял минут пять, еще раз довольно хихикнул, взял свою шляпу, зонтик, прихватил пачку овсянки, которую добыл для него Вандерпут, конверт, который старик вручал ему каждую неделю, и ушел. Эти еженедельные конверты будоражили мое любопытство. И однажды я спросил Вандерпута, что это такое.
— Э, юноша! — ответил он со вздохом. — В жизни важно иметь хорошего друга… — И продолжил: — В жизни вообще, а в префектуре полиции особенно.
Вандерпут хитро подмигнул. Но я видел, что он не доверяет эльзасцу, а с тех пор, как Кюль, когда старика не было дома, зашел в его комнату, осмотрел все, что там есть, и тщательно записал каждый предмет в сафьяновую книжечку, стал запирать свою дверь. В тот раз Кюль не мог удержаться, чтобы не навести хоть какой-то порядок, и Вандерпут, вернувшись, застал комнату прибранной, вычищенной, проветренной — можно подумать, с ужасом рассказывал он, все смело ураганом. При виде этого бедствия Вандерпут дико закричал, ему стало плохо, пришлось вызывать врача. Старику понадобилось несколько месяцев муравьиной работы, чтобы восстановить в комнате привычный кавардак, но кое-какие булавки, часовые стрелки и целая коллекция диковинных спиралек так и пропали. Вандерпут еще долго возмущался злодейским поступком Кюля: «Как будто я уже умер и комнату собрались кому-то сдавать!» Кюль много раз приходил с извинениями и с надеждой получить свой конверт, но Вандерпут его не впускал. Однако он был незлопамятен и в один прекрасный день все же принял друга, сидя в кресле со слабой снисходительной улыбкой тяжелобольного, которому уже нет дела до этого мира, впрочем, у него хватило сил обозвать Кюля убийцей и мелким пакостником — это последнее словечко, учитывая комплекцию Кюля, прозвучало особенно хлестко и оскорбительно.
Ненависть ко всему новому и пристрастие к рухляди сказывались у Вандерпута и в манере одеваться. Одежду он покупал подержанную в одной ветошной лавочке. Иной раз, наблюдая, как он там выискивает какие-нибудь особенно потертые брюки, бережно ощупывает каждую пуговичку, осторожно соскребает ногтем каждое пятнышко, выворачивает наизнанку карманы и выгребает оттуда крупинки табака или заплесневевший носовой платок, я явственно чувствовал некую родственную связь, симпатию, взаимопонимание, мгновенно возникающие между стариком и ветхим тряпьем. Помню день, когда Вандерпута обуяло желание увеличить свое тряпичное семейство и он присмотрел себе пиджак из шерсти альпака. Лавочка находилась на набережной, между двумя магазинами, торгующими птицами, на витрине красовалась надпись «Одежда новая, подержанная и напрокат». Сам старьевщик месье Журден, пожилой господин с внушительной внешностью бородатого философа, в засаленной черной бархатной ермолке, был издателем, главным редактором и единственным сотрудником анархистского листка откровенно антиклерикального толка «Страшный суд», который он по воскресеньям бесплатно раздавал на церковных папертях, а один экземпляр неукоснительно тридцать пять лет подряд посылал священнику собора Парижской Богоматери, с которым в конце концов подружился. В тот день он встретил нас с угрюмым видом, посетовал на нехватку угля — дело было в июне — и в ответ на вопрос Вандерпута о его самочувствии стал жаловаться на мочевой пузырь, простату и Национальное собрание, со вкусом разбранив плохую работу и пагубную роль этого органа власти.
— Люди испортились, испортились вконец! — вздохнул он, и мы вошли в лавку. — Представьте себе, вчера вечером, перед самым закрытием, приходит ко мне некий господин и спрашивает фрак напрокат. Ну, я даю ему фрак, пару лаковых туфель и, естественно, предлагаю цилиндр. «Вы считаете, надо?» — говорит он. Я спрашиваю: «Вам для свадьбы?» Он подумал — как будто не уверен, куда идет, мне сразу нужно было понять, что тут что-то не так! — и отвечает: «Нет, скорее для развода. Ладно, давайте и шляпу». И как я, дурак, не догадался! Предлагаю ему все завернуть, а он — не надо! И странно так усмехнулся: «Мне не навынос, а употребить на месте». Как я не догадался! Зашел за ширму, переоделся и спрашивает еще: «А трости с серебряным набалдашником у вас не найдется?» Даю ему трость. Ну, он вышел из лавки, дошел до Нового моста да и сиганул в Сену — утопился! Что за времена, месье, вы только подумайте, почти что новый фрак!
— И его не вытащили?
— Вытащили, но только уже сегодня, и фрак, конечно, здорово сел. А трость он потерял, чистый убыток!
— Что же его толкнуло?
— Страх перед коммунистами. Просто эпидемия, ей-богу! Народ прыгает в Сену, стреляется, травится, а кто-то вообще идет и сам записывается в партию. С ума посходили! Но зачем, спрашивается, такая паника, почему сразу фрак, трость с серебряным набалдашником… зачем еще и другим портить жизнь за компанию? Не понимаю!
— Да, — сказал Вандерпут, видимо, припомнив слова Кюля, — французы — эгоисты, только о себе и думают. А мне вот, кстати говоря, нужен пиджак. Посолиднее.
Месье Журден прижал палец к подбородку и с минуту размышлял с таким видом, будто мысленно перебирал весь товар в лавке, заглядывая в каждый ящик в поисках нужной вещи. А потом ловко выхватил откуда-то вешалку с сильно поношенным, пропахшим нафталином пиджаком и, стряхивая с него пыль, сказал:
— Этот пиджак принадлежал советнику Счетной палаты.
Вандерпут приоткрыл полы пиджака и заглянул внутрь — может, проверял, не там ли еще бывший владелец.
— Ага, значит, уважаемый человек?
— Еще бы! Советник Счетной палаты — это вам не фунт изюму! Видите вот тут на лацкане темный кружочек?
— Академическая пальмовая ветвь? — почтительно прошептал Вандерпут.
— Командор ордена Почетного легиона! — добил его старьевщик.
Оба теребили пиджак: месье Журден поглаживал подкладку, Вандерпут ощупывал снаружи и провалился пальцем во внушительных размеров дыру.
— Моль в этом году особенно злая, — признал старьевщик. — Хорошо, что американцы позаботились и придумали новое средство, очень помогает…
— Ладно, ладно, — нетерпеливо перебил его Вандерпут. — Маленькая дырочка, ничего страшного. А как, позвольте спросить, звали этого господина?
— Жестар-Фелюш, — ответил лавочник, словно делясь секретом. — Из прекрасной семьи. Вы, должно быть, слышали. Но с дырочкой, так что…
Он отнял у Вандерпута пиджак, смотал его в комок и бросил на пол.
— Позвольте, позвольте! — запротестовал Вандерпут.
Он нагнулся, поднял пиджак, повесил его на согнутую руку, а другой бережно расправил складки. Это было начало настоящей дружбы. Вандерпут надел пиджак и встал перед зеркалом. Вид у жестар-фелюша был изрядно потрепанный. Мало того, он был тесноват и местами лоснился.
— Он вышел в отставку всего два месяца назад, — сказал Журден, — и переехал со всей семьей в Ниццу. У них там имение. Тридцать гектаров. Заросли мимозы.
— И дети есть?
— Дочь, замужем за лионским промышленником. У него шелковая фабрика. Огромное состояние.
Вандерпут все еще колебался, а Журден посматривал на него с кривой ухмылкой и нервно ломал свои длинные костлявые пальцы. Вдруг он подскочил к жестар-фелюшу и стал озабоченно ощупывать карманы.
— Я вот что подумал, — сказал он. — Месье Жестар-Фелюш, кажется, забыл в карманах какие-то мелочи: мундштук или зубочистку из слоновой кости.
Вандерпут живо зажал ладонями карманы:
— Оставьте, потом разберемся!
— Нет, позвольте мне все же…
— Оставьте, я сказал! — огрызнулся Вандерпут и сделал шаг назад, обороняя карманы. — И вообще, я беру этот пиджак.
— Ну, как вам будет угодно, — сказал Журден. — По-моему, там даже какой-то брелок завалялся — с замочком и ключиком на цепочке, личная вещица, единственная в своем роде, все равно что медальон… Так вам завернуть?
— Нет-нет, я пойду прямо в нем, — поспешно сказал Вандерпут, и голос его дрогнул от волнения.
Он не мешкая расплатился и пошел к выходу, унося на себе свое сокровище. Месье Журден проводил нас до порога и снова, словно моль, зарылся в ветошь. У меня были дела неподалеку, так что мы с Вандерпутом разошлись в разные стороны. Чуть отойдя, я обернулся: старик удалялся быстрыми шажками, одной рукой поглаживал рукав жестар-фелюша и, я уверен, разговаривал с ним.
Случалось, какой-нибудь молодой пижон, которому срочно понадобились деньги или не повезло в делах, стырит в баре или в раздевалке что плохо лежит и принесет добычу Вандерпуту. Но тот больше всего на свете боялся быть замешанным в «грязные», как он презрительно говорил, дела и скупать краденое отказывался наотрез. Однако если это было что-то из личных вещей — пальто, сумочка, пара перчаток, — пылу у него сразу убавлялось, и, вяло, только для порядка, поворчав, он сначала примеривался к такому предмету, а потом вцеплялся в него и уносил к себе на вечное хранение. Мало-помалу его комната превратилась в барахолку: груды пальто на спинках стульев, повсюду множество шляп, сутулых пиджаков и пустых перчаток. Вещи располагались вокруг кровати, словно, обступив, разглядывали ее, и все это наводило на мысль об огромном скопище людей-невидимок, которых эти предметы одежды карикатурно воплощали. Мне каждый раз становилось тут не по себе и хотелось поскорее уйти. Я озирал всю эту большую барахолку, эти окружившие кровать Вандерпута шляпы, пиджаки и пальто и думал: должно быть, старику очень одиноко, он тоскует по людям. Он вызывал у меня смешанное чувство смутной жалости и непреодолимого отвращения. Я часто видел его во сне. Один раз в виде крысы. Он сидел в углу на груде тряпья и смотрел на меня, подрагивая усами.