За чудачества Межуева наградили несколькими прозвищами, которые совершенно выводили его из себя: «вулкан», «ошпаренный», «растерявший винтики». Природа одарила Межуева кучей достоинств и недостатков, но начисто лишила чувства юмора — иначе он оценил бы свои прозвища, а не обижался на них.
Позднее по поводу обидчивости отец прочитал мне длиннющую лекцию, которая в сжатом виде выглядит приблизительно так: всякая повышенная ранимость идет не от чувствительности, а от чрезмерного самолюбия, а то и от ущербности. Отец приводил пример: нормальный человек хотя бы задумывается над замечанием, в какой бы грубой форме оно не было сказано и, если в этом замечании есть доля здравого смысла, принимает к сведению (имелся в виду врач-профессор); себялюбец, не задумываясь, отвергает любое замечание и защищается в поте лица (имелся в виду дядя); а невежда, даже невинное замечание, встречает в штыки, по принципу «сам дурак» (имелся в виду, естественно, я).
Вторым «странником» слыл Володя Сорин — толстый, с круглым румяным лицом, на котором нелепо торчал длинный острый нос. Несмотря на тучность, Сорин был на редкость ловким: мог с разбегу сделать несколько шагов по столбу электропередачи (этот трюк никто не мог повторить), и легко перепрыгивал через заборы (в школу он никогда не ходил по дороге — всегда дворами, через изгороди, а в школе, стараясь быть незаметным, — вдоль стены).
Сорин приехал из другого города и появился в классе к концу учебного года; как только вошел в класс, все захихикали, и каждый мысленно стал придумывать ему прозвище, но он всех опередил:
— Во, какой я бочонок! Чучело! Пугало! Бармалей! Я буду первым толстяком в школе! Ха-ха-ха!
Все заулыбались, обезоруженные. Мы привыкли смеяться друг над другом, но чтобы смеяться над собой?! Такое видели впервые.
— Я буду самым толстым дядькой в мире! — вопил Сорин на перемене. — А до школы я был тощий, как Кощей. Меня разносит от знаний!
Класс заливался, а Сорин потихоньку куда-то исчезал. Только однажды я бросился на поиски и нашел его в подвале плачущим. С тех пор я знаю, что не всякое самоутверждение есть признак уверенности и силы — иногда это и защита от беззащитности.
Как и Межуев, по успеваемости Сорин был одним из лучших, но в отличие от безалаберного Межуева, которого директор не раз обещал «отчислить из школы» (разумеется, только запугивал, прекрасно понимая, что у яркой личности, как правило, характер не подарочек), Сорина ставили нам в пример, как «опрятного, прилежного, умного» — этакого носителя культуры. Понятно, любимчики учителей не пользуются уважением ребят, но Сорин являл исключение. Доброжелательный и веселый (на людях), неиссякаемый на выдумки (вроде взбегания на столб), он ко всему прочему был невероятно начитанный — рассказывал такие истории, от которых перехватывало дыхание и немело сердце.
— Когда ты успел все это прочитать? — как-то спросил я.
— Успел, — Сорин понуро опустил голову. — Я наврал, что до школы был худой. Я с рождения такой урод. Ребята надо мной смеялись, звали Жиртрест, ну и я стеснялся выходить на улицу. Ребята играли в футбол, купались на речке, а я читал книжки, шастал по библиотекам…
В силу своей толстокожести я не оценил откровения Сорина и продолжал, как все, с неосознанной жестокостью подтрунивать над его внешностью. В то время я не знал, что такое комплекс неполноценности и не догадывался, какие формы он может принять. Но что помню точно — благодаря Сорину, наконец, открыл книги. А об его «уродстве» вспомнил позднее, когда сам начал страдать от худобы, но здесь уже дядя объяснил мне что к чему, и объяснил со знанием дела, поскольку сам был контуженый и раненый.
— …Глупо стесняться своих физических недостатков. Надо выжимать из них максимум, чтобы они как бы работали на твой облик в целом. Некоторые выпячивают свои недостатки. Возьми калек-нищих и прочих ущербных людей. Они спекулируют на чужом сострадании. Такое отрицательное изумление. А некоторые обращают недостатки в достоинства, гордятся ими, как фирменным знаком… Возьми очень высокую девушку, которая сильно переживает, что к ней не подходят парни. Она идет в волейболистки и становится знаменитой спортсменкой, и у нее отбоя нет от ухажеров. Такое положительное изумление…
Кроме Межуева и Сорина в классе было еще несколько ребят со странностями и даже одна девчонка с зелеными глазами. Ее звали Колдунья, потому что она угадывала отметки:
— Я предсказываю тебе сегодня тройку.
Или:
— Мне видится твоя двойка.
Она была воображалой и недотрогой, и круглой отличницей, первой ученицей в классе (плакала, если получала четверку, что выводило меня из себя, ведь я не расстраивался, если получал и двойку, и понятно — ее несчастья считал радостью). Теперь-то мне кажется, что основная ее странность состояла в том, что она притворялась странной, а в действительности была нормальнее нас всех. Наверно, ей просто нравилось строить из себя загадочную фею (да и какой девчонке не хочется выглядеть таинственной?), но то, что она обладала сверхъестественной интуицией — это факт.
И все-таки самым необыкновенным в классе был Алексей Ялинский, застенчивый паренек, с которым я все время мечтал сидеть за одной партой. Его красивая фамилия вполне соответствовала его облику: интеллигентное лицо выражало чистоту помыслов, а голубые близорукие глаза — святую простоту, доверчивость, наивность. Среди ребят он держался предельно скромно, старался быть в тени, никому не навязывал своего общества, больше слушал, чем говорил, и никогда не смеялся, а если и радовался, то все равно как-то печально. Он сидел на первой парте у окна, постоянно задумчиво смотрел в одну точку и чему-то улыбался. Всякий раз, вызывая Ялинского к доске, учитель по пять раз повторял его фамилию, прежде чем он поднимался.
— Яля, очнись! — шумели одни.
— Опустись наконец на землю! — верещали другие.
Ребята посмеивались, подмигивали друг другу. Ялинский вскакивал, смущенно теребил пуговицу, что-то бормотал в оправдание. Зная о своей рассеянности, он как-то договорился с соседкой, великаншей Олей, чтобы она толкала его, когда он «размечтается», но при первом же Олином толчке очутился на полу, а поднявшись, отругал ее, начисто забыв о договоре.
Говорил Ялинский тихо, но когда выходил к доске, в классе наступала тишина; все откладывали «свои дела» и слушали — так захватывающе он рассказывал. Начинал как снег на голову:
— Я по учебнику урок не знаю. Знаю по другим книгам.
— Что ж с тобой поделаешь, рассказывай! — вздыхал учитель и склонялся к журналу.
Ялинский заводил бессвязную говорильню и не о сути дела, а о предыстории с многочисленными отступлениями в сопутствующие области. Подбираясь к теме, распалялся больше и, не повышая голоса, говорил вдохновенно, заводно и так быстро, точно боялся не успеть высказаться полностью; его лицо покрывалось пятнами, руки рисовали в воздухе разные образы — он завораживал весь класс; точнее, гипнотизировал, ведь даже когда плел явный вымысел, ему все равно верили. Самым непонятным во всем этом было то, что на перемену мы выходили совершенно обалделые — никто не мог вспомнить, о чем он говорил, — какие-то обрывки фраз, полусказочные картины, и ничего больше.
Во время сочинений все подглядывали в учебники, Ялинский не заглядывал никогда, и опять-таки писал не сочинение на заданную тему, а что-то вроде отвлеченной новеллы. Во время решения задач он всякий раз выводил новые формулы — учителя только ахали.
Вне школы Ялинский был еще более чудаковатым. Например, постоянно терялся. Идет, допустим, класс на выставку, он тоже где-то в конце болтается, вдруг бац! — Яли нет. Ищут всем классом. А он, оказывается, где-то разглядывает цветок.
Ялинский любил все тихое: тихие переулки, музеи, кладбища — все то, что на меня наводило тоску, и все же я постоянно искал общения с ним, прежде всего за его многочисленные способности. Он мог, например, заглянуть в технический кружок, где ребята ломают голову над какой-то проблемой; подойдет, мельком взглянет и на ходу бросит неожиданное и прекрасное решение — и главное, такое простое, лежащее на поверхности, что у всех глаза на лоб лезли — почему сразу до этого не додумались. И так сплошь и рядом. Над чем бы кто ни бился, подойдет и легко, не напрягаясь, обронит находку и невозмутимо отойдет.
С самых начальных классов Ялинский отличался замкнутостью и ни с кем не дружил. Что только я не делал, чтобы добиться его расположения: пускал голубей в классе, корчил рожи, рисовал на доске чертиков — все смеялись, а Ялинский молчал. А ведь я для него старался, его хотел удивить шальными проделками и без конца рассказывал ему о неограниченных возможностях валять дурака у нас во дворе. Целыми днями я маячил у него перед глазами, но он меня не замечал. Только однажды, когда я и не рассчитывал на его внимание, он меня оценил.