Оказывается, он сделал открытие, даже сумел облечь его в словесную форму, что обычно представляет самую тяжелую часть задачи, и теперь не может досыта наслушаться своим открытием. Звучит оно так: в основе здоровья лежит приспосабливание. Еще и еще раз повторяет он свое открытие, и не надо так удивленно поднимать брови, понимает ли она на самом деле, что он имеет в виду?
Криста Т. слишком хорошо его поняла, она полагала даже, что вполне может обойтись без исторического экскурса, но его уже нельзя было остановить. Итак, ему стало ясно, что у человечества всегда была, есть и будет одна только цель — выжить. И потому средством достижения этой цели всегда будет приспосабливание, приспосабливание любой ценой.
Не считает ли он, что употребил это слово по крайней мере на один раз больше, чем нужно?
Нет, теперь вам не удастся смутить меня так же легко, как раньше. Теперь я не состою под вашей моральной опекой и свободен в подведении итогов: чем, с медицинской точки зрения, могло кончиться программирование молодежи на возвышенную мораль и столкновение этой морали с жизненными реальностями, которые всегда оказываются сильнее, уж вы мне поверьте. Итак, чем кончился бы подобный конфликт? Комплексами — и это в лучшем случае. Немецкие воспитатели, они ведь спокон веку стремились сокрушать реальность, и всегда тщетно. Вместо того чтобы избрать реальность своим критерием и по нему проверять, удалось ли дать ученикам духовную закалку для дальней дороги. Ибо не подлежит сомнению, что это для них самое важное.
Ну что ж, говорит Криста Т., хоть она и не может похвалиться тем, что дала ему духовную закалку, зато она надеется, что, составляя медицинские отчеты, он всегда будет писать «половина» через «о». Бывают случаи, дружелюбно кончает она свою мысль, когда человек рад и скромным успехам.
Тут ее бывший ученик снова рассмеялся.
Она же, Криста Т, сказала вечером Юстусу, что была рада встретить его, своего бывшего ученика. Они прогуливались по монастырскому двору и наткнулись на толстого монаха, который вышел из кухонных дверей, достал что-то из-за пазухи и начал торопливо поглощать на ходу. Не шорох ли? Белый платок снова свернут и скрывается под рясой. Монах, созывающий на литургию, выходит во двор и ударяет деревянным молотком по деревянной трубе: дин-дон, дин-дон. В украшенной резьбой, сверкающей золотом церкви, позади завесы, отделяющей святые дары, молодой монах отпирает ризницу. За стеклом — кости святых. Один за другим под нескончаемые песнопения приближаются они, чтобы облобызать стекло, курятся жертвенные свечи, возлагаются малые дары. Ах, какие лица среди монахов! Крепкие, бездумные, седовласые старцы, изможденные бледнокожие фанатики, там лукавая бургундская физиономия, здесь хорошее глубокомысленное лицо ученого и, наконец, он, мой мечтатель, мягковласый, тот, кому дозволено отпирать ризницу.
Пройдемся же под аркадами, под мытарствами святых, под Апокалипсисом, который не имеет к нам больше никакого отношения. Настанет день, и другие люди будут прогуливаться под нашими мытарствами. А наш медикус, он же мой бывший ученик, уже сегодня прогуливается среди них, и все это не имеет к нему никакого отношения — удивительно, не правда ли? Впрочем, он одним ударом раскрыл мне глаза на то, как, собственно, обстоит дело с этим самым полуфантастическим бытием человека, которым я в свое время — чего уж тут скрывать — жонглировала отчасти в безвоздушном пространстве. Это наше моральное бытие и ничего больше. А оно и само по себе более чем удивительно. Фантастично даже. Мой хитроумный ученик не все до конца продумал. Это я ему втолковать не сумела. Он был так радостно возбужден, сделав открытие, что не несет ответственности за что бы то ни было…
Высокий деревянный крест на западном отроге над горной долиной черно вырисовывает на желтом закатном небе. Нам, говорит Криста Т., остается только спокойно уповать, что жизненно важное не будет утеряно безвозвратно.
Не знаю, доведется ли нам еще говорить об ее путешествии, единственном ее путешествии, доставившем ей столько радости, ибо сейчас начнется глава, посвященная Юстусу. Глава, собственно, уже давно началась, и любовь тоже, просто она еще не знает об этом.
В студенческой столовой — она еще была студенткой — он увидел ее впервые. Он здесь гость, из другого университета, и конференция должна продлиться еще два дня. Она стоит в очереди к раздаче. Кто она, откуда я ее знаю? Так это начинается, по крайней мере, с его стороны. Ему вспоминается портрет, что висит в комнате у родителей: профиль девушки, это и есть она, картинка вырезана из какого-то календаря и изображает какую-то египетскую царицу.
Общий знакомый подводит его к Кристе Т., после чего он приглашает ее завтра вечером на торжественное закрытие конференции. Она, не удивившись и не обидевшись, отвечает согласием — вот как просто все получается. Только он не может, к сожалению, с уверенностью сказать себе, что она как-то там особенно заинтересована, ни завтра вечером, ни послезавтра, в совместно проведенный на канале день. А потом он должен снова уехать и знает: я не продвинулся ни на миллиметр дальше. Хотя за всю свою жизнь никогда и ничего так страстно не желал.
Должно быть, позднее это сыграло решающую роль.
Нам долго не удавалось его увидеть, хотя от нее мы знали, что завелся там один такой. Он долго меня обхаживал. И она устремляла невинный взгляд в наши горящие любопытством лица. Больше ничего.
Давайте лучше вернемся на несколько шагов назад.
Как она молода! Как тоскует по любви! Все, с чем она сталкивается, выглядит таким новым, таким свежим, каждое лицо, каждое движение, весь город, она не переносит ничего чуждого, она целиком живет в настоящем, зачарованная красками, запахами, звуками: снова и снова связывать себя, снова и снова уходить прочь … Ей принадлежит город — будет ли она потом хоть когда-нибудь так богата? Ей принадлежит ребенок, который сидит, забившись в уголок трамвая, задает своей матери вопросы обо всем, что слышит на улице, но не может увидеть, и черноволосый мужчина — яркая белизна в узких глазах и полет жестокости в его лице , за которой она угадывает нежность, ее обдает жаром, когда она взглядывает на него, он улыбается и, уходя, тихо говорит: до свиданья. Молодой садовник, у которого она покупает неслыханно дорогую сирень и приводит его в полное замешательство словами: такому красивому молодому человеку ни в чем нельзя отказать… А потом отдает эту сирень какому-то растерянному супругу, который сбежал с заседания, вспомнив, что сегодня у него годовщина свадьбы, а цветочные магазины уже все закрыты. И еще ей принадлежит дама, которая приехала навестить своего сына, сын — студент-теолог, прикидывает Криста Т., очень интеллигентный, но высокомерный. Отнюдь не наш друг. Но и он ей принадлежит.
Так она готовилась к своей любви, ибо о любви идет речь в этой главе. На письма, которые посылал ей Юстус, она дружелюбно отвечала, но вдруг в нужный момент он перестал писать: он был наделен даром делать единственно нужное в нужный момент. Ей это нравилось. Номер его телефона она между тем не потеряла, но и глядела на него не часто. Ее нельзя было приневолить. Она и сама не могла себя приневолить, быстро ей ничего не доставалось, довольно и того, что теперь, чаще, чем прежде, у нее мелькало предчувствие, к чему это все приведет, но предчувствие, что для нее вполне естественно, тотчас мешалось с отчаянием. Ее вдруг охватил безумный страх, что она не может писать, что ей не дано когда-нибудь выразить в словах все, чем полна душа . Осторожности ради здесь говорят о себе в третьем лице, это может быть и сам пишущий, и какая-нибудь другая особа, которую, к примеру, называют «она». От другой особы, вероятно, легче избавиться, и незачем влезать в несчастья ее неправильной жизни, ее можно поставить рядом, основательно рассмотреть, как привыкаешь рассматривать посторонних.
Все это могло бы обернуться любовью, да не хватает решимости. Как-то раз, когда она снова носится по улицам, когда на оживленном перекрестке ей навстречу устремляется густая толпа, сплошь одинокие люди, но каждый для нее чужой, — она вдруг замирает в испуге. А не заблуждаюсь ли я? До каких пор можно ждать? А осталось ли у меня время? И кто принадлежит мне на самом деле?
В тот же час она набирает номер, который, как оказывается, носила с собой. Это ты? — говорит Юстус. Так я и думал. О том, что у него уже кончалось терпение, о том, что он начал сомневаться и хотел ее разыскивать, — обо всем этом он не говорит ни слова.
А говорит вместо того: значит, когда?
Именно так должно начинаться то, чему суждено продлиться.
Но обещать, говорит она себе, выходя из телефонной будки, обещать я, разумеется, ничего не могу.
И вот, покуда я пишу эти строки, пишу со спокойной совестью, потому что каждая фраза здесь засвидетельствована дважды и выдержит любую проверку, — покуда я дальше перелистываю страницы красно-бурой берлинской тетрадочки и натыкаюсь на строки: «Юстус, милый, любимый Юстус!», покуда я тщусь воссоздать комнату, где они могли встретиться впервые, покуда я делаю все это, во мне оживает прежнее недоверие, которое я мнила преодоленным, а если и ждала когда-нибудь его возвращения, то меньше всего — сейчас. Разве не могло случиться, чтобы сеть, сплетенная и расставленная для ее поимки, оказалась негодной? Фразы, которые написаны ее рукой, — да, пожалуйста, — и дороги, которыми она ходила, и комната, в которой она жила, и пейзаж, который близок ее сердцу, чувство, наконец, но только не она сама. Ибо поймать ее очень трудно. Даже будь я в силах передать с предельной достоверностью все, что мне еще было о ней известно или удалось разузнать, даже тогда нельзя исключить, что тот, кому я все расскажу, тот, кто мне нужен и кого я прошу о поддержке, в конце концов так ничего и не будет о ней знать.