И объятие мягко распалось.
После крохотной (ну пустяковой) заминки с деньгами Максим усаживает Ольгу в другое кресло — в мягкое, удобное, самое лучшее здесь.
Все для нее.
Максим трогателен и заботлив. И жестом говорит ей — нет-нет, не вставай, Оль! Чтоб без лишнего движения. Чтоб полное счастье… Он чуть ли не бегом принес ей горячий шоколад. Не пролил. Не споткнулся…
Горячий шоколад! Сидя! Утопая! В единственном здесь большом кресле!
Глубина кресла — глубина счастья, разве нет?
*
«— Твой потрясающий открытый характер! — повторяю я Максиму как бы между прочим.
Эта попритершаяся фраза у меня теперь наготове. Я расту. Я теперь быстро расту. Мужчина тоже не замечает повторений. Абсолютно! Если его хвалят… Его слипшиеся мелкие радости.
А горячий шоколад и любовь в глубоком кресле почти каждый раз связывались теперь с зеленой бумажкой в сто долларов. Которую надо разменять… И я ее отдавала… До последней. Главное было не разменять любовь. Не разменять ее на ссоры.
Ну а как иначе — не возьмет же он деньги сам!..
Максим, не торопясь, подает мне мою сумочку. Чтобы я своими руками выдала хоть что-то на прокорм барабанщика и на женщин вокалиста.
— Нет-нет, родная… Своей рукой.
— То, что ты, родная, называешь моей открытой бесхарактерностью, во всяком случае, намекаешь на это, — и есть мой характер. Это, Оль, потому, что мы рок-музыканты!.. Это не от природы. Это не от генов. Это от магии музыки.
А я рылась в своей, увы, не бездонной, доцеженной сумочке — и ляпнула: — Как-то удивительно, Максим. Как-то неожиданно, если твой бег на месте — от магии музыки.
Он ничуть не рассердился:
— А не спеши удивляться, Оль, — обдумай эту мысль сама на досуге. И выдай-ка мне наконец денежку.
— Уходишь?
— Но сначала я еще разок сделаю тебе горячий шоколад-соскребыш.
И убежал. Он как-то спокойней стал убегать. Задумчивой трусцой.
— Жить, жить, родная, — вот в чем сейчас мелодия!.. Пей шоколад и радуйся. Пока он есть… Пока горячий! Пока сладкий!
— Максим!
А уже убежал своей легкой трусцой. Я-то думала, он за шоколадом.
Как с горы вниз.
Притом что я все время сама себя пугала — каждая, мол, следующая любовь у женщины проносится быстрее предыдущей».
*
Убежал к проблемному барабанщику. Или к сумасшедшему вокалисту, который едва-едва научился читать ноты, но уже грозил Максиму, что уходит петь в ближайшую церковь — там неплохо платят.
А теперь еще и популярность: саксофонист с кем-то подрался… прямо на улице… сколько у Максима хлопот!
В этот же вечер (для погрустневшей Ольги очень вовремя) раздался телефонный звонок… Издалека!
Взяла трубку, а там сильный, чуть глуховатый баритон. Мужской голос, вызывающий доверие.
— Здравствуй, Ольга. Здравствуй, дочка… Я так простецки называю тебя дочкой… Я — отец Максимки. Он рассказал. Он рассказал мне о тебе. И первое, что я тебе скажу, — сочувствую.
Ольга вся всколыхнулась, почти кричит. Словно бы ждала звонка.
— Как я рада вас слышать! Как хорошо, как правильно, что вы позвонили…
— Знаю, с ним трудно.
— Что вы!.. Конечно, конечно!.. Я счастлива. Да, да, проблемы тоже…
— Поменьше спорь — почаще прощай.
— Я прощаю. Прощаю…
— Значит, умная. Он молодой и взбалмошный — думает, что подражает мне. Копирует внешнее… У меня по жизни много друзей — вот и он хочет сразу и много.
— Да, да!
— Он пока что глуп — глуп по-мальчишески.
— Как вовремя вы позвонили. Как радостно мне вас слышать!
— Когда я вернусь в Москву, мы поговорим обстоятельно. Мы поладим, Ольга… По телефону мозги мягко ему не вправишь. А как еще?.. Поэтому я уже решил — я возвращаюсь… Ради вас обоих… Возвращаюсь в Москву, в мою подзабытую квартиру на Арбате…
— Я… Я скажу вам… Я постарше его…
— Знаю.
— На четыре года.
— Знаю. И не робей, я эту житейскую арифметику предвидел — знал заранее… У меня сердце болело. Потому что Максиму как раз и нужна жена постарше. В пределах. Года на три-четыре… Моя покойная жена тоже была меня постарше. И это оказалось — моя судьба.
И глуховатый, сильный, лишь чуть ущербный на звук мужской голос добавил:
— Оказалось — мое счастье.
Разговор бросил ее в жар. Разговор окончен. Но Ольга удерживает в ладонях тепло телефонной трубки. Не выпуская из рук, как залетевшую вдруг птичку. Мелкую горячую птичку. Ее жаркое тельце.
Года на три-четыре.
Ей представляется, что она в полной тьме. В темноте… И что некий вневедомственный лучик света, случайный, заблудившийся, соскользнул и упал на нее.
Улыбнулась.
И негромко, на пробу, произносит, ух, ты!.. словцо, которое так часто и так запросто произносит Максим:
— Батя.
*
Объявившийся отец Максима — горячая новость, которая сестрами обсуждается по телефону сразу же. Не знак ли Ольге с синего-синего неба? Не в помощь ли ей?.. Отец лепит сына. Отец умело прощупывает сына. Разве нет?.. Как скульптор!
Инна тут же! Спешит с наглядно утверждающей мыслью: — А разве наш отец не скульптор? В этом суровом смысле… Не пытался разве слепить нас обеих на свой диссидентский вкус?
— Не знаю.
— А я знаю. Я нет-нет и слышу за спиной… А-а! Дочь Тульцева? Что вы от нее хотите!.. Того самого?
— А для меня «дочь Тульцева» — как натужная нагрузка при первом общении с мужчиной. Как клеймо. Которое хочется скрыть. Что-то вроде клейма миледи… Клейма, от которого попахивает долгим женским одиночеством.
Инна смеется: — Ну-ну. По тебе не скажешь о долгом женском одиночестве… Миледи!
Ольга тоже смеется: — Ах, злюка!
Сестры при счастливом случае не прочь поддразнить одна другую.
Но вот уже Инна возвращается к бодрящей сегодняшней новости: — Ты, Оль, лучше расскажи еще про Максимкиного отца. Про голос… Как именно он говорил… По голосу можно угадать многое. Можно предвидеть.
— В голосе была забота. Честный, сильный мужской баритон.
— Сибирский Батя?
— Вроде бы так.
— Поддержка?
— Это был голос, которому хочется верить.
Неподалеку от Ольги возник Коля Угрюмцев. Юнец что-то сердито бормочет. Ставит мольберт и стул перед очередной репродукцией. Взял кисть… Но положил… Опять взял.
Инна услышала и спрашивает: — Что у тебя за шум?
— Коля.
— Продолжает копировать?
— Маниакально… Но прежде чем взяться за кисточку, он долго ищет рабочее место. Как собачонка, которая забыла свой дом — и не знает, где лечь. Ей всюду жестко. Чужие запахи!..
— Но ты говорила, он озлобленный.
— Временами.
— Где-то же есть у него мать, отец.
— Он не говорит.
— Ты, Оль, обещала его не гнать.
— Не гоню. И сама себе говорю — ведь здесь, в этой студии, жили не самые тихие люди. Время андеграунда! Малознакомые, чужие, разные, а ведь жили… не признавали друг друга!.. однако же ночевали рядом!
— Делились едой!
— Именно! Семь-восемь человек впритирку — и ничего. А теперь один малолетка, неужели в тягость!.. Обуржуазилась, госпожа Тульцева, говорю я себе.
— Конечно. Кормишь его?
— Суп жидкий, хлеб тонкий!.. Инночка, он так скромно ест… Так мало… Просто грех говорить, что его кормлю.
— Странный.
— И может быть, больной. Я вообще не знаю, как такие юнцы появляются на свет. Как и с кем прошли их детские годы? Как они едят… Где спят?
Инна зевает:
— Ладно. Ночь уже… Давай на сегодня прервемся…
Коля как раз нашел себе и своей кисточке место. Копирует.
*
— Нет, нет, сестренка. Не вешай трубку. Поговорим о Максиме. В какой-то момент я подозревала, что он… как бы это сказать!.. по-современному…
— Жиголо.
— Ну, да, да, слегка жиголообразный современный мужик… но нет, Инна!.. Он просто-напросто наш домашний дурной классический самородок. Безбашенный абсолютно. Весь в прорыв!..
Голос Ольги полон восторга:
— А его проблемные друзья — действительно талантливые, дерзкие и действительно нигде не тормозящие. Московская рок-группа «Квинта»! В будущем знаменитая, а?!
— Оля… Пора спать.
— Он выпросил у меня последние сто долларов. Он несет им мои деньги как радость!
— Ну, хватит.
— Он так и говорит — Лёльк! мы пробьемся!.. Я, говорит, несу им твою чертову зеленую бумажку, как несут последний ржавый патрон!
— Хватит, Олька! Перестань!.. Не рассказывай мне… Когда ты говоришь о мужчине, я тоже, мало-помалу, в параллель, влюбляюсь в него… Прекрати! Так страстно рассказываешь. Да еще на ночь глядя!
— Но Максим открытый! широкий! не алчный!.. Как жаль, что у меня кончились эти чертовы зеленые бумажки!.. Он теперь выскребывает, нашаривает у меня по карманам затерявшиеся монеты… Даже мелкие… Но все открыто. Не таясь!