Я смотрел из окна, как он идет к своему VW. Трудно было представить более мирную картину. Дома отражались в озере. Луна тоже. Прозрачный расселся в ее отражении, как бутон, сохраняя полную, с понтом, беспристрастность. Позднее Славка рассказывал мне, что, пока он шел в ту ночь к своему «фольксвагену», он обращался с вопросом к своему деми-Ургу: «Ответь мне, Великий Хнум, дойду ли я до машины?» Хнум, он же Птах, который иной раз воплощался для Славки в самых неожиданных образах, в данном случае в виде связки ключей, якобы отвечал: «Дурацкий вопрос, Мстислав. Если дойдешь, дойдешь. А не дойдешь, не дойдешь. Иди!» Мирно затарахтев, «жук» отъехал с гостевой стоянки.
Я еще долго сидел перед опустевшим окном. В предутренних сумерках мне показалось, что по дому ходят два тяжелых хама в лыжных масках. Будто бы они при всей своей тяжести скользят бесшумно, приподнимают одеяла, разглядывают спящих сестер. Они ищут Славку и пытаются определить, не спрятался ли он в женских расселинах. Потом начинают фонариками шарить у меня в кишках и даже как бы месят мои кишки своими хамскими лапами. Цель все та же: Славка. Кто-то сбоку вкладывает мне в ладонь дружественный металл — граната! Неуклюжие тени, по-спецназовски цокая языками, растворяются среди стенок красного дерева, ибо все происходит в ящике моей конторки. Типичный «сон преследования». Я просыпаюсь. Как обычно, кто-то тут же покидает комнату.
Первые звуки телевизора. Местные новости. Сводка ночных боев. На юго-востоке Д.С. перестрелка в квартале социальных проектов, трое подстрелены, двое насмерть, третий в реанимации. На улице Маунт-Плезант сгорел жилой дом, в дыму задохнулась семья сальвадорских эмигрантов; подозревают поджог. В графстве Фэрфакс, на обочине шоссе № 29, дорожный патруль обнаружил останки взорванного «Фольксвагена», на обгоревшей раме клочки металла с оранжевой краской… В тот же миг, не дав пролиться старческим слезам, зазвонил телефон. Голос Славки произнес только одну фразу: «Стас, я в безопасности!» Отбой.
Какая-то молодая пружинка, как видно, еще уцелела в теле старпера: катапультирую из телекресла на лужайку между домом и лесом. Здесь иной раз на заре можно увидеть прогуливающуюся дикую индейку. Меня с моими чудачествами она, похоже, уже знает и не улетает даже тогда, когда я натягиваю на «Пушкина в возрасте Державина» резиновый тренажер и начинаю будоражить свои сгибатели и разгибатели, размякшие во время гнусного сна.
В университете один биолог калмыцкого происхождения, доктор Джеф Айлим, как он себя называет, недавно на дискуссии в ЦИРКСе говорил, что мускульно-связочный аппарат человека насчитывает в два раза больше сгибателей, чем разгибателей. Это должно учитываться в разработке парадигмы конфликтов, сказал он. Захват, притягиванье к себе для этого существа процесс более естественный, чем отдача, отчуждение. Встав спиной к ПввД и заведя согнутые в локте руки за спину, я распрямляю их вперед, то есть пытаюсь усилить разгибатели. Жаль, что в прежние годы эта идея не приходила на ум. Говорят, что единственным смыслом человеческого существования является самоусовершенствование. Я голосую за это всеми сгибателями и разгибателями. Хочется думать, что в этой неизбежной трагедии, в этой в общем-то довольно отвратительной смене поколений заложена цель превращенья хищника в более пристойное существо.
Иногда кажется, что происходит что-то обнадеживающее. Общепринятое мнение такой тенденции не замечает. Принято считать, что истекающий век оказался самым жестоким, а из этого следует, что и человек стал большим зверем. Мы убиваем больше себе подобных, чем в прежние века, а стало быть, и жестокость человека нарастает. Тут, однако, вступает в действие таинственный парадокс. Посмотрите на древние века, когда убивали меньше, чем в XX веке. Почитайте хроники Иосифа Флавия, особенно сцены осады Иерусалима когортами Титуса. Что они творили друг с другом, те римляне и иудеи: вспарывали животы в поисках золотых монет и так оставляли, надрезали и стягивали кожу, чтоб устрашить врагов, перерубали шейные мышцы, сосуды, связки и позвонки, распинали на перекладинах, тоже вроде бы для устрашения, — но все это скорее для развлечения войск. Холодное острое оружие — а другого тогда не знали за исключением малоэффективных катапульт — предусматривало прямое врубание своим лезвием в тело врага. Люди не могли не звереть от этих дел.
Огнестрельное оружие увеличило число жертв, но парадоксально снизило градус зверства. Человек передал часть своей ярости пуле, ядру, потом авиабомбе и ракете. Похоже на то, что с ростом военной технологии жестокость человека уменьшается. Летчик, нажимающий кнопки запуска, не вопит от сладострастного бешенства, он играет в электронную игру, он не жесток. Значит ли это, что наш век преуспел на пути к «духовному человеку»? Освенцим и ГУЛАГ, Китай и Камбоджа — вот, скажут нам, вклад вашего века в процесс самоусовершенствования. И все-таки, несмотря на это, а может быть, и благодаря этому в нашем веке зародились доныне неслыханные либеральные системы. Сострадание, прежде бывшее уделом одиночек, своего рода монастырем души, стало массовым интернациональным предприятием. Человечество стремится предотвратить геноциды и вымирания целых народов. Большущая спасательная армада летит в одночасье на Африканский Рог, где мужичье, нажравшись дурманной зелени «хат», не может оторваться от зверских игр и оставляет своих деток без зернышка пищи.
Парадоксов не счесть. Взять хотя бы плотоядие. Известно, что предметы романтической страсти трубадуров, дамы Кастилии и Прованса, во время пиров откусывали от цельного бедра и их ангельские губы лоснились в жире убоины. Появление кувертов, развитие изысканной кулинарии, хоть и отдают лицемерием, все-таки отдаляют от хищничества. Изысканные продукты гастрономии мало напоминают тех, кто мычал, блеял, кукарекал, порхал в ветвях, чирикал и трубил, сосал и совокуплялся, испытывая неизбежную радость жизни перед закланием. Народ все больше склоняется к потреблению существ из царства водяного молчания. Распространяется вкус к неживотным, не сущим источникам нужных ингредиентов, если так можно сказать о производных вегетативного процесса. Можем ли мы предположить, что в будущем люди смогут разомкнуть порочный круг пожирания плоти? Придет ли наша раса к финалу очищенной от кармы убийств?
Предаваясь таким размышлениям, я бодро завершил цикл растяжки разгибателей — а также, должен признать, и сгибателей — и отправился в забег по периметру леса. Пока бежал, бубнил рифмы: «Индейка-Ван-Дейка», «пилигрим-филигрань», «эскорта-куры». В результате сложился стих Wild Turkey,[43] и вместе с ним в прекрасном настроении я вернулся к дому.
Сестры сидели с кофе на ступеньках своей террасы. Мирка, уже подмазанная, но с босыми ногами, читала Washington Post. Галка, как всегда халдой, прикладывалась к бутылке ледяного пива и отпадала от нее со стоном блаженства. Вавка сидела смирной пай-девочкой: одна великолепная ножка вплотную к другой великолепной ножке, тапочки, белые носочки, на глазах большие темные очки, под ними торчат ноздрята. Вся троица, конечно, безбожно курила: синий дым над Миркой, розоватый — над Вавкой, над Галкой — желтый с прозеленью. При виде такой картины адмирал Лихи привычно бы застонал: I can't stand it! I reject this kind of self-destruction loud and clear,[44] как будто сам в недалекие еще времена не соревновался с трубой линкора New Jersey.
«Глянь-ка, Стас, кто-то тут у нас ночью наследил на террасе», — произнесла Мирка.
Я подошел и увидел многочисленные следы двух пар ног. Какие-то двое тут ходили взад и вперед. Такие следы оставляют спецназовские говнодавы, когда выходят из сырого леса. Мне не раз приходилось их видеть во время командировки в Боснию.
Часть четвертая. Атеистический астеник
Байрон, семилетний спаниель профессора Шумейкера, после переезда в новый кондоминиум почему-то решил, что он хозяин территории. К собакам своего размера и меньше он относился снисходительно, на крупных же псов бросался не задумываясь и повергал их в бегство. Крутой малый, такое сразу же в округе сложилось мнение об этом длинноухом. «Не позорь отца, Байрон!»— увещевал его профессор, хотя прекрасно понимал, что пес испытывает что-то похожее на его собственное состояние, желание начать «новую жизнь» и никому не давать спуска.
Эти переезды после долгого сидения на одном месте! Нечто сродни частичному самосожжению, не так ли? Во всяком случае, собственноручно уничтожаешь кусок своего прошлого. Пятнадцать лет Шумейкер провел со своей третьей женой в небольшом — но с колоннами! — доме в окрестностях университета. За это время жена сама выросла в профессора, с этим своим профессорским чином и отчалила в Питсбург. Что касается самого Эйба, то он, как мама говаривала, «родился профессором», то есть вообще ни во что не вырос. Наоборот, все время как-то снижался, м-да-с, по всем вопросам как-то вниз. Возьмем, например, напитки. Раньше в роли настоящего мужчины-советолога он пил водку straight.[45] Теперь по требованию врачей к водке вообще не прикасается, а скоч разводит, убивая весь его смысл и оставляя только противный привкус.