Однажды на очередной унылой предобеденной посиделке за картами Лазик внезапно испустил тяжкий вздох.
— В чем дело? — спросил Кайлер. — Уж не собираешься ли ты снова начать писать стихи?
В репортерском кружке подобные слова звучали оскорблением. Несколько журналистов еще помнили давным-давно вышедший сборничек стихов Лазика.
— Поневоле взгрустнешь, — ответил Лазик, — стоит только подумать о смерти. С того дня, как покойная госпожа Мацнер сидела тут, с нами, прошло, почитай, времени с гулькин нос, а теперь ее уже черви пожирают. А какие деньги она оставила!
Остальные молча покивали.
— Пробил ее час, — сказал Седлачек. — Ей наскучили новые времена. Она в них просто-напросто не вписалась. Дом на Таможенной — вот что ее добило.
— Но звездный час в ее жизни был связан с шахом, — заметил Лазик. — Помнишь жемчуга? А куда они, собственно говоря, подевались?
— К Эфрусси, — ответил Седлачек. — Но тот тоже умер!
— Да, вот бы нам сейчас историю вроде тогдашней, — опять заговорил о своем Лазик. — А что, шах больше не приедет?
— Мне кажется, в «Фремденблатте» речь о нем уже шла. Доктор Аушнитце говорил об этом в редакции.
— Нам ничего не известно, — пояснил Седлачек. Слово «нам» он произнес с нажимом, чуть ли не с благоговейным восторгом.
— А Эфрусси ведь наверняка продал жемчуга? — с напускным простодушием поинтересовался Лазик. И тут же вскричал: — Король! Бубновый! — и постучал картами по столу, чтобы этим жестом и произведенным им шумом замаскировать значение, которое он придавал только что заданному вопросу.
— Он отдал их на комиссию Гвендлю. Несколько месяцев они были выставлены в витрине. Я часто их разглядывал вместе с нашим специалистом по драгоценностям, инспектором Фаркасом. И вдруг они исчезли!
Разговор иссяк. Игра продолжилась. Привычная апатия вновь воцарилась в кафе, вернувшись подобно тому, как возвращается тяжкая летняя духота после обманчивого дуновения ветерка, так и не принесшего обещанной прохлады.
Лазик проиграл 25 крейцеров Кайлеру. Ему и хотелось проиграть. Он был суеверен. Перед каждым трудным делом он приносил искупительную жертву богам. И вдруг он поднялся с места.
— Я сегодня приглашен, — несколько загадочно произнес он и исчез не прощаясь.
Сначала Лазик отправился на Вазагассе, чтобы ввести в заблуждение друзей, зная за ними то же свойство, что и за собой, — выскакивать за дверь и шпионить вслед ушедшему, чтобы по меньшей мере выяснить направление, в котором он двинулся. Потом повернул на Верингерштрассе, вскочил на конку, доехал до Оперы и сошел. Путь его лежал к известному ювелиру Гвендлю.
Он попросил о личной встрече с господином Гвендлем. Тот его хорошо знал. Восседал господин Гвендль в заднем помещении магазина, в узкой конторе, оклеенной зелеными обоями, посреди черных шкатулок и ящичков, разинувших свои мягкие темно-синие шелковые пасти и демонстрировавших все сверкающее, мерцающее, ликующее великолепие драгоценностей, которые они поглотили. Ювелир запер все футляры, отложил в сторону лупу и приготовился встретить редактора Лазика.
— Честь имею, господин коммерции советник, — сказал Лазик.
— Господин редактор, — ответствовал советник коммерции. — Чем могу служить? Не угодно ли сигару? Прошу садиться.
И, наклонившись, чтобы достать из нижнего ящика «Вирджинию», — сигары «Трабуко» лежали в верхнем и были предназначены для гостей посолиднее: торговых партнеров или клиентов из высшего общества, например, — он бдительным оком принялся следить за руками Лазика. И с облегчением вздохнул, когда ящик с сигарами наконец оказался на столе.
Сперва обменялись новостями, которых в эти тихие времена нашлось совсем немного. Говорят, допустим, будто в редакции «Фремденблатта» шла недавно речь о новом визите персидского шаха.
Упоминание об этом монархе пробудило в душе у советника коммерции Гвендля чрезвычайно приятные воспоминания. Они относились к жемчужным ожерельям некоей Шинагль, которые Эфрусси сдал Гвендлю на комиссию. Магазин долгое время не мог их продать. Наконец ожерелья забрал торговый посредник Хайльперн из Антверпена. Приобрел их ювелир Перлестер. Вдвоем они заработали две тысячи гульденов. Жемчуг стоил пятьдесят тысяч гульденов. За шестьдесят тысяч — так утверждали в кругу специалистов — Перлестер их продал. Тысяча гульденов — совсем неплохая сумма. Так, значит, по слухам, шах Персии снова приедет? И одному Богу ведомо, не предоставится ли в связи с этим еще какая-нибудь возможность заработать. Советник коммерции Гвендль пришел в хорошее настроение.
— Господин советник коммерции, вероятно, знают, — начал Лазик; он начинал обычно в третьем лице, — господин советник коммерции, по-видимому, знают, где сейчас находятся эти знаменитые жемчуга?
Советник коммерции рассказал, что ему было известно. И пообещал осведомиться о дальнейшей судьбе ожерелий у своего коллеги Перлестера. Через неделю Лазик, если ему угодно, может прийти за полной информацией.
Поговорили еще о плохой погоде, о высшем свете и о том, как плохо идет торговля, а на дворе осень, и в былые времена именно осенью предприятие процветало, как изволил выразиться Гвендль.
— Ну, скоро ведь Рождество! — подбодрил его Лазик.
И расстался на этом с повеселевшим ювелиром, которой уже начал втихомолку надеяться на то, что магометанский шах прибудет в Вену ни раньше, ни позже, а в точности к христианскому празднику. Ему уже замерещилась сказочная страна Восток, густо поросшая рождественскими елками.
Через несколько дней Лазик узнал, куда отправились жемчуга персидского шаха. Но поведать эту историю читателям «Кроненцайтунг» решил не сразу и уж, конечно, не столь неуклюжим способом, как это сделал бы, к примеру, его коллега Кайлер, лишенный какой бы то ни было фантазии. Напротив, эту историю следовало самым тщательным образом скомпоновать, да, вот именно, скомпоновать!
Лазик анонсировал серию статей под общим названием: «Жемчуга из Тегерана. За кулисами высшего света и полусвета». Начал он, как это довольно часто делают великие романисты, с простой констатации, а именно с сообщения о том, что Жозефина Мацнер — Лазик написал: «некая Жозефина Мацнер» — недавно отошла в мир иной. И после стандартного риторического вопроса: «Кем же была эта Жозефина Мацнер?» — дал подробное описание публичного дома со дня его основания в 1857 году, включая характеристики девиц, посетителей и в особенности завсегдатаев из высшего общества, правда, без имен, но в более чем узнаваемом виде. Вся серия, наряду с публикацией в газете, выходила и маленькими брошюрами — набранными газетным шрифтом, понятно, но в яркой обложке, на которой красовалась симпатичная полураздетая девица на ядовито-зеленом диване.
Девица была хороша и соблазнительна. Она возлежала, томная и, вместе с тем, готовая пуститься во все тяжкие. Брошюрки продавались в табачных лавках и писчебумажных магазинах. Гимназисты, портнихи, прачки и привратники раскупали их, даже если успевали предварительно прочитать статьи в «Кроненцайтунг». А о жемчугах, которые каждый день обещал крикливый заголовок, речи все еще не было.
В эти недели Лазик ежедневно заскакивал в кафе к Вирцлю всего на несколько минут. Не больно-то ему хотелось видеться с коллегами-журналистами и со шпиками. Он чувствовал, что все ему теперь отчасти завидуют, а отчасти посматривают на него снизу вверх. Они ведь не были «поэтами». У них отсутствовала «фантазия». Они были обречены на сбор и поставку «вестей». Вести могли быть серьезными и ничтожными, порой даже сенсационными, но никогда не поднимались на уровень «фельетонов». А в нынешние засушливые времена они и вовсе были обречены на то, чтобы собирать по крупицам и крохам скромные новости дня: там поножовщина, здесь родились тройняшки, а кто-то выпал из окна пятого этажа… Лазик в некотором роде предал свое ремесло. При игре в тарок его больше нельзя было принимать в расчет даже в качестве болельщика.
Он всегда мечтал о том, как бы заработать одним махом столько денег, чтобы можно было бросить службу. Ему скоро должно было исполниться пятьдесят шесть лет, во рту практически не осталось зубов, а голова облысела. Его жена умерла молодой, а дочь жила у его сестры в Подибраде. Забот у него не было, но его преследовала нужда: маленькие долги, противные кредиторы, угрожающе нарастающие проценты, отказывающиеся продлевать кредит официанты. Ах, да что там!.. А душа его жаждала изысканности, какую можно обрести только в высших сферах. Ему нравилась шикарная жизнь: скачки, тихие рестораны, где прислуживают надменные кельнеры, а еще более надменные господа с холодными лицами и скупыми размеренными жестами наслаждаются яствами и винами, а потом возвращаются домой в крытых экипажах, и сами эти дома еще более холодны и надменны, чем они. Каждый раз на выходе из кафе у Вирцля, покидая шпиков и коллег-репортеров, засаленные карты и запах кофе, запах пива, дешевых сигар и подогретых соленых крендельков, он чувствовал, что уронил там свое достоинство, причем неоднократно, что он, собственно говоря, низко пал. И путь его, это было ясно, вел вниз и только вниз: из поэта, который некогда продал пьесу в Бургтеатр, он превратился в судебного стенографиста, а потом и в судебного репортера, а таких репортеров даже в журналистском кругу презрительно называют «топтунами». И вот впервые за последние тридцать лет имя «Бернгард Лазик» значится не в газете, а на цветной обложке маленьких брошюрок. Лазик послал эти выпуски сестре и дочери в Подибрад. Что от него в этой жизни останется? Заметка в «Кроненцайтунг», набранная нонпарелью: «Вчера скончался наш старейший сотрудник…», и несколько аршин земли на кладбище Верингер. «Кабинет» на улице Рембрандта, в котором он жил и «творил», был, впрочем, ненамного больше. И там было темно как в могиле, потому что окно выходило в вестибюль. Лазик ничего не сумел отложить на черный день. На скачках или за картами он проигрывал даже те гроши, которые ему удавалось заработать. Платили ему по два крейцера за строчку. «Взять бы крупный куш! — говорил он себе порой. — Один-единственный раз в жизни взять крупный куш!»