Ожидаемое чаще всего происходит, когда перестаешь ожидать. У Анюты хватило разума приехать не в будний день, а в воскресенье, и не вечером, как я прикидывал, а утром, не слишком рано, но и не поздно, ровно в девять часов. Должно быть, прислушиваясь к нашим с ее отцом разговорам, она брала на заметку все, что касалось моих привычек, – и теперь знала, что по воскресеньям я работаю дома, с шести утра уже на ногах. Открывая на звонок входную дверь, я ожидал увидеть кого угодно, соседа-прокурора, почтальона с телеграммой от Шахмурадова, попрошаек, сборщиков макулатуры, но не студентку в стройотрядовской робе с лихою кепочкой на голове. Мои студенты на дом ко мне не ходили, я этого, признаться, не люблю, одна шуструнья явилась узнать насчет своей курсовой, и я ее так шуганул, что сразу всех отвадил: "Евгений Андреевич просили-с не беспокоить-с". Не удивительно, что я смотрел на гостью недружелюбно: в такую рань, да в выходной – и выдернуть из-за рабочего стола, это – свинство. Ни на одну из моих студенток эта тонкошеяя, со стрижеными висками похожа не была, и уши из-под кепки, кругленькие, крепенькие, точно грибы-волнушки, торчали у нее не по-студенчески, по-детски, ярко-розовые при бледном лице, девочка волновалась. Ангельское Анютино личико, острый подбородок лопаточкой – все это, виденное лишь однажды, к тому же на слабом свету, призабылось, и я решил, что меня пришли агитировать, чего я тоже терпеть не могу. Но тут глаза ее вспыхнули, как ни у кого в мире, синим и одновременно желтым, и я ее узнал – и почувствовал себя глубоко, непоправимо несчастным: Анюта смотрела на меня с тихим ужасом, она ведь тоже впервые в жизни видела меня на свету – и в полную величину. Еще на лице ее ясно читалось, что она приехала на все готовая, это выражение готовности как-то сразу ее удешевило, сделало подержанной и невзрачной.
Должно быть, Анюта это уловила: она ведь рисковала, сдаваясь на милость незнакомому человеку, и интуиция ее была, естественно, обострена.
"Вы меня не узнали?" – тихо спросила она, и на меня повеяло луковым запахом ее страха.
"Как не узнал! – все с той же противной, вызывающей изжогу развязностью сказал я. – Здравствуй, Анюта, с приездом".
Я пропустил ее в прихожую, она вошла, сняла кепку, открыв беззащитную свою головенку, покрытую золотистой шерсткой (это было уже наше общее с нею воспоминание, и мы обменялись смутными полуулыбками, означавшими: "Обрастаешь?" – "Да, понемногу"), потом я как-то замешкался, высматривая, где ее багаж, и Анюта вопросительно, почти по-собачьи заглянула мне в лицо: "Куда теперь? Показывай, хозяин". Я провел ее в перестроенную комнату и сказал: "Вот здесь ты будешь жить. Это твоя комната, только твоя. Здесь тебя никто не побеспокоит".
Анюта всплеснула руками, прижала их к груди, повернулась ко мне:
"Так вы меня ждали?"
"Конечно".
Это было первое слово, которое я произнес естественным, почти человеческим голосом.
"Спасибо вам!" – горячо воскликнула она, и между нами пролетел ветерок: по логике, она должна была кинуться ко мне на шею, а я был должен ее крепко облапить, и оба вместе мы должны были долго-долго топтаться в беззвучном танце, изображая, что исстрадались друг без друга, и целенаправленно перемещаясь к дивану, который как нарочно разложен, – и вдруг завалиться на него, к удовольствию невидимого нам зрителя, и долго, разнообразно факаться, забыв про членораздельную речь. Наверно, чего-то подобного Анюта ждала, но, бегло взглянув мне в лицо, сразу поняла, что этого не будет.
"А я так боялась", – упавшим голосом сказала она заготовленное в комплекте к своему бесхитростному "спасибо", снова эти были лишними, поскольку должны были произноситься уже в объятьях, залепленным поцелуями ртом, но в подобных ситуациях трудно остановиться и не сказать того, что задумано.
Я написал "упавшим голосом" по бедности своего языка, и создалось, по-видимому, впечатление, что Анюта прямо-таки трепетала от нетерпения броситься на шею безобразному старику. Все было не так: у нее, как я теперь понимаю, имелись две разработанных линии поведения, любовная и родственная, разложенный диван позволил ей предположить, что первая предпочтительнее (женщина востра на такие подробности, ей довольно окинуть место действия взглядом, чтобы сказать себе: "Ага, дело будет"), но тут Анюта ошиблась: я разложил диван во всю ширину и застелил его пледом для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что это именно ее место. И, осознав свою ошибку, Анюта поспешно переключилась на запасной вариант, но верную (почтительную) интонацию ей удалось подобрать не сразу, звук немного поплыл, вот и получилось то, что я назвал "упавшим голосом". Оба варианта устраивали Анюту в равной степени, она приехала готовая стать и любовницей, и воспитанницей, в зависимости от того, что мне требуется. Однако после того, как любовный вариант был забракован, с каждой минутой он отступал все дальше, пока не стал вообще невозможным: на первый порыв ничего списать уже было нельзя, формировался родственный комплекс, который где-то выше я условно назвал шекспировским. Я этого, честно скажу, не предвидел (семейного опыта, в сущности, я не имел) и понял, что поезд уходит, когда он уже стал набирать ход. Анюта же поняла это сразу и все-таки огорчилась: она так и так приехала готовая платить, неважно чем, послушанием или телом, но опекунский, родственный вариант был для нее намного сложнее, ей предстояло теперь постоянно доказывать обязательность своего пребывания в моем доме. Первый порыв эту проблему закрыл бы самым простым и уже ей доступным способом. Попутно сама собою была бы решена и другая проблема: мы оба ни на минуту не забывали, что Анюта приехала с горькой девичьей тайной, любовный вариант эту тайну мгновенно бы рассекретил, а опекунский, напротив, возводил ее в ранг запрещенных, болезненных тем. Так что "упавший голос" пришел мне на ум неспроста: Анюта пожалела, что простое и удобное решение упущено. Теперь ей предстояло скоренько помладшеть, нащупать детские модуляции – да еще и определиться, кто она для меня, младшая сестра, племянница или послушная дочка. Мне тоже горько было, что поезд так быстро уходит, но я не мог и не хотел пользоваться одной лишь деликатностью ее положения: мне нужно было, чтобы меня полюбили. Несчастный глупец, Анюта приехала совсем не за этим: с того, в чем я видел венец трудов доброго гения, она предпочла бы начать. А дальше? А дальше по обстоятельствам: главное для нее было – закрепиться на этом плацдарме. И затаиться. И потерпеть. И подождать. Не думаю, что Анюта явилась с обдуманным планом меня извести, но смертной тоской от нее пахнуло: недаром, увидев ее на пороге, так задрожала моя душа. То чудище, на остров к которому в сказке летала славная купеческая дочка, имело основания для оптимизма: в косматой глубине его сидел неотразимо молодой, спортивный и красивый принц. А кто сидел во мне? Да я же сам и сидел. "Снимите маску, маска!" Мне нечем было ее удивить.
Взглянув на меня с усталым любопытством ("Рожна тебе надобно, старая образина!"), Анюта села на краешек дивана и проговорила:
"Ноги не держат, всю ночь не спала".
"Ты что же, ночью ехала?" – запоздало удивился я.
Она кивнула, потом сказала:
"Днем было бы не уйти".
Я помолчал, вникая в эту фразу.
"А что, отец не знает?"
Она посмотрела на крошечные старомодные наручные часики (явно мамашины), тонкие губы ее искривились в усмешке:
"Теперь уже знает. Я ему записку оставила".
"И написала, что ты у меня?"
"Конечно, – она пожала плечами. – У кого же еще?"
"Значит, скоро приедет".
"Кто?" – не поняла она.
"Твой отец".
"Нет, не приедет, – она покачала голенькой своей головой. – Пока мы сами не позовем".
МЫ – это было приглашением к соучастию, просьбой откликнуться.
"Сейчас будем завтракать", – откликнулся я.
"Спасибо, не хочется, я в поезде ела. Спать ужасно хочу".
"Тогда ложись".
Она вопросительно взглянула мне в лицо: да? теперь уже да?
Я отрицательно покачал головой.
"Эта комната – твоя, ключи на столе. Закройся – и спи".
"А вещи мои? – спросила она. -Я их на Казанском вокзале оставила, в автоматической камере".
"Почему на Казанском?"
"Так, – она снова усмехнулась. – Конспирация".
"Следы заметала?"
"Ага".
Я оставил беглянку одну, велел никому не открывать, к телефону не подходить – и поехал за ее приданым.
Приданого оказалось не так чтобы много: две стареньких кошелки, багаж вполне транспортабельный, но я понимал, почему Анюта его оставила: а вдруг я ее не приму.
Когда я вернулся с вокзала, дверь ее комнаты была настежь распахнута, беглянка спала на своем диванчике, накрывшись пледом с головой. Дыхание у нее было совершенно беззвучное. Я подошел, наклонился: да нет, живая. Глаза у Анюты были мучительно зажмурены, как будто и во сне она боялась увидеть меня. Вот так началась наша с нею семейная жизнь.