Она больше не плакала. На мгновение я прижал к себе это длинное неподвижное тело, такое пустое, такое безжизненное с тех пор, как Сюзанна больше не любила меня; потом почувствовал себя одиноко. Ни насилие, ни нежность отныне не могли вернуть мне Сюзанну. Я действительно потерял ее. Когда немного спустя она встала, я не попытался ее удержать. Она молча оделась. Спустилась по лестнице, я шел сзади и нес чемодан.
Однако на улице она взяла меня под руку:
— Не будем торопиться; у меня нет сил.
На площади, на вершине города, поливальщики перекидывали через тротуары снопы светлой воды, искрящейся, как горные вершины вокруг города. Мы шли медленно. Нас обогнал босоногий мальчишка с пачкой газет под мышкой. Обернувшись на бегу, он с улыбкой бросил нам новость, которую в это утро 7 мая будет выкрикивать на всех перекрестках:
— Тунис и Бизерт взяты!..
Сюзанна сжала мою руку:
— Ты слышал?
— Да, это здорово.
На мгновение я закрыл глаза. Я представил себе это сражение, победу, в которой я был ни при чем, и снова очутился на краю тротуара, почти на том же самом месте. Война обогнала меня, она шла слишком быстро. Смогу ли я когда-нибудь угнаться за ней? Я волочил ноги между Сюзанной и чемоданом и шел так медленно, как только мог. И то еще было слишком быстро. Я надеялся, что автобус уже уехал; но нет, он еще стоял там, на маленькой площади перед церковью.
Я пробыл там до отъезда Сюзанны. Посмотрел на остальных девушек, ее спутниц. Они были всех ростов и всех цветов. Хорошо я сделал, что выбрал Сюзанну. Я ее любил, вон ту, с длинными рыжеватыми волосами, которая улыбалась мне через стекло автобуса, ту, которую я потерял и которую стану оплакивать.
Вскоре я остался на площади один. Когда зазвонили к утренней службе, появились только старые женщины. Все молодые уехали.
* * *
Никогда я не женюсь на Клэр. Я так и не пошел к ее отцу.
Целую неделю я прятался в маленьком кафе на краю арабского квартала, мрачном сводчатом помещении, где я мог вдоволь думать о Сюзанне, бесконечно рассказывать себе нашу историю. К потолку на веревке была подвешена клетка с канарейкой, ее поскрипывание укачивало меня, как щелкание ножниц парикмахера, работавшего в углу.
Я покидал свое убежище, только чтобы сходить в санчасть, куда я проникал обходным путем через конюшни при казарме. Возвращаясь обратно, я шел той же дорогой. Я боялся повстречать Клэр, поэтому по вечерам задерживался в городе как мог долго.
Но, возвращаясь домой, я иногда заставал Рене. Мы почти не разговаривали со времени моей неудавшейся женитьбы. Рене смотрел на меня долгим, странным взглядом, так что мне становилось неловко. Всегда казалось, будто он что-то хочет мне сказать, но не говорит. Поворачиваясь к нему спиной, я знал, что он по-прежнему смотрит на меня. В такие моменты я чувствовал себя неизлечимым, потерянным безвозвратно.
Я шел к себе в комнату, я был там у себя дома. Садился на кровать, потом за стол. Закрыв дверь, я вдруг становился спокойнее. Я сочинял для себя небольшие ободряющие речи. Говорил себе, что все хорошо, что практически ничто не мешает моему счастью. Если бы я захотел, Клэр была бы моей, как раньше. У меня могли бы быть жена, дом, родственники, друзья. Такие мысли сначала успокаивали меня, но потом, по мере того как я думал о счастье, я начинал бешено желать его, таким желанием, которое не могли бы удовлетворить ни Клэр, ни даже Сюзанна. У счастья был только один вид. Оно впрыскивалось под кожу шприцем. Такое счастье нельзя разделить. Даже с Сюзанной я не разделял его. Объединиться в пороке ничего не значит. Но Сюзанна была моим свидетелем. Воспоминание о ней, связанное с наслаждением от наркотика, было частицей моего счастья. Сюзанна, превратившаяся в образ, человеческую форму моего порока, — я не мог ее забыть. Те несколько ампул, которые я стащил у нее накануне отъезда, продлили ее присутствие. Меня вдвойне умиляла радость, которой я был обязан Сюзанне.
Иногда, когда Рене не слышал, как я вернулся, он два раза стучал в мою дверь, слегка, вопрошающе, словно в дверь больного. В наступившей за этим тишине я сходил с ума. Я хотел бы немедленно открыть, чтобы оттолкнуть от себя болезнь. Но я был не из тех, кто может открыть дверь без предосторожностей. Мне всегда было что прятать.
Однажды вечером, когда я открыл, Рене сказал: «К тебе гости». Он втолкнул ко мне в комнату Клэр и закрыл дверь. В этот момент я обнаружил, что шприц остался на столе. Клэр стояла посреди комнаты и смотрела на меня. Не сводя с нее глаз, я попятился к столу, прикрыл шприц платком. Клэр опустила голову, словно застыдившись. Я подумал, что она заметила мои манипуляции.
— Давай не будем больше говорить о свадьбе, — сказала она. — Это была глупость. Ты больше не хочешь меня видеть?
Она выговорила все это одним духом и ждала моего ответа. Нет, она ничего не видела; она просто боялась. Я подошел к ней, обнял.
В эту ночь я плакал. Клэр приложила ладони к моему лицу; она не пошевелилась до самого утра, хотя и не спала.
Но на заре она встала, и позже я слышал, как она разговаривает с Рене в гостиной. Оба говорили шепотом. Я почувствовал ужасную тоску. Черт возьми, они ведь обо мне говорят; обо мне, больном, ненормальном, чудовище. Теперь обо мне станут заботиться, опекать. Они объединились ради моего блага. Я больше никогда не останусь один; я больше не смогу забыть, что я болен. Я подошел к двери, услышал, что говорят о ключе. Я решил, что меня хотят запереть; я подумал об окне. Потом понял, что Клэр собирается заказать себе ключ от моей квартиры. Теперь она будет приходить в любое время. Она не всегда сможет меня застать.
В тот же вечер я припозднился в кафе. Дал официанту монету и спал на лавке. Проснулся разбитый, но довольный. Теперь они знают, что нечего на меня рассчитывать. Теперь я стану приходить домой поздно, иногда даже не буду возвращаться вообще.
Я, ненавидевший ходьбу, теперь подолгу гулял, с единственной целью не возвращаться домой. Мне доводилось, выйдя из санчасти, полностью обходить весь город. В городе я предпочитал окраины, расплывчатые границы, которыми он был связан с пригородом. В том же духе я в конце концов стал предпочитать присутствию Клэр воспоминания о ней. Мне случалось совершать что-то вроде паломничества по местам, где я когда-то был с ней.
Однажды вечером я даже бродил вокруг ее дома, подошел к освещенным окнам на первом этаже. Услышал голос отца; мать гремела кастрюлями на кухне. Я ушел.
Возвратившись домой, устав от долгих походов, я заглядывал к себе в комнату посмотреть, не приходила ли Клэр. Иногда она оставляла мне записку на столе или на кровати. Но я и без этого знал, что она приходила, обнаружив ненормальный порядок в комнате. Я был счастлив, что она приходила, и еще более рад тому, что она ушла. Когда я сильно уставал, мне нравилось приходить в пустой дом, но после того, как там побывала Клэр.
Порой, к семи часам вечера, я затаивался в скверике в конце моей улицы. Оттуда мне была видна дверь моего дома. Я знал, что Клэр у меня. Я ждал ее ухода. Она проходила мимо, не видя меня; она торопилась; она опаздывала; отец спросит у нее, где она была. Я видел сквозь решетку скверика энергичные ноги Клэр, немного полноватые, плохо оформившиеся, как у ребенка. Я пытался прочитать в ее походке разочарование или грусть. Если она останавливалась на краю тротуара, спускалась с него, потом снова поднималась, я знал, что она страдает. Тогда я шел к себе в пустую квартиру; разувался, снимал китель, вытаскивал кресло на балкон и сидел там до темной ночи.
У меня было только две темы для размышлений, и то они соприкасались: я мечтал о Сюзанне или о способах, которыми можно раздобыть наркотики. Скоро мои запасы кончатся. У меня оставалось только несколько ампул. Тревога о будущем терзала меня.
Одну за другой я использовал все аптеки в городе, причем несколько раз. В большинстве их я погорел. Во время своих прогулок я наведывался и в пригород. Я не без опасений думал о рецептах, которые раздавал направо и налево, о внушительной пачке, которую они составят, если вдруг, по несчастью, окажутся в одних руках. Я определял их огромное количество по тому обстоятельству, что все чаще во время прогулок встречал на улице знакомые лица и не мог припомнить, где видел их в первый раз. Потом, по неприятному впечатлению, которое они на меня производили, я их в конце концов узнавал. Это были аптечные лица, лица провизоров или фармацевтов или даже клиентов, которых я мельком видел во время своих поисков. Все эти лица обвиняли меня; их числом измерялась величина моей вины, оно меня тревожило.
Чтобы поберечь запас ампул, днем я глотал пилюли с опиумом, которых в санчасти было предостаточно. Мои карманы всегда были ими полны. Днем, осматривая больных, я время от времени совал руку в карман. На моем столе стоял стакан с водой. После каждых трех пациентов я проглатывал пилюлю, запивая ее водой. Такой я установил себе темп. Поначалу это вызывало у меня жажду, но если не останавливаться, жажда проходила, и через несколько пилюль я чувствовал раскрепощенность. Однако к вечеру у меня кружилась голова. Я вдруг покрывался испариной, был близок к обмороку. Свет зеленел, голоса отдалялись. Мне приходилось прерывать прием. Я выходил подышать во двор казармы, потом возвращался к работе, но чаще всего с ужасным жжением в желудке, которое прекращалось только после укола.