Следующее утро выдалось парным и туманным. Солнце нагрело воздух, но день так и не прояснился. Я надел рубашку с коротким рукавом и спросил свою мать, как лучше всего добраться до Грисхайма, но она тоже никогда там не бывала. Только в трамвае я узнал от кондуктора, что мне надо сесть на вокзале на пригородный поезд, отходящий с четырнадцатого пути. Это был спокойный старый поезд с деревянными лавками. Люди тихо сидели на своих местах и в каком-то странном оцепенении держали в руках проездные билеты. На поворотах пассажиров, которым не достались сидячие места, плавно покачивало, словно вьющиеся растения на ветру – то в одну, то в другую сторону. Грисхайм был местечком, где жило огромное количество рабочих с ближайшего химического комбината. Вот уже несколько минут поезд шел вдоль бесконечных рядов темно-красных, почти черных кирпичных домов. В одном из них жил пенсионер Эрих Вагенблас. Кондуктор объявил: следующая остановка Грисхайм. Поезд замедлил темп, я собрался выходить.
И тут звонкий детский голос громко крикнул: «Следующая остановка Манная каша![11]» Люди в вагоне засмеялись, но не то чтобы очень весело. Они смотрели на унылое однообразие за окном: маленькие кирпичные домики, гаражи, подсобные огороды. Казалось, только в этот момент они впервые заметили, что, возможно, и вправду живут, увязнув в одной сплошной манной каше. Видимо, поэтому стояла мертвая тишина, когда поезд остановился и люди стали выходить из вагона. Домик супружеской пары Вагенблас долго искать мне не пришлось. Дверь открыла фрау Вагенблас. На ней было платье с крупными цветами, похожее на два платья моей матери. Огромные голубые цветы расползлись по ее огромным грудям и исчезли только где-то на спине. Фрау Вагенблас протянула мне руку и сделала книксен, как школьница. Господин Вагенблас вышел откуда-то сбоку и тоже поклонился. Правую половину лица передернула мгновенная судорога. Фрау Вагенблас сказала: «У моего мужа осталась только треть желудка, чтоб вы знали». – «А-ах, вот как», – сказал я от растерянности. Пенсионер пригласил меня в комнату. Это было низкое, но довольно просторное помещение, служившее одновременно гостиной и кухней. Фрау Вагенблас предложила мне сесть. Она вышла и вскоре принесла сливовый пирог и кофе. Господин Вагенблас показал на Эйфелеву башню, примерно метровой высоты, она действительно была сделана из одних спичек. Модель стояла на письменном столе рядом с телевизором.
– А-ах, – выразил я свое восхищение.
– На это у меня ушло тысяча пятьсот рабочих часов, – сказал Вагенблас.
Я записал в блокноте.
– И потребовалось ровно пятьдесят тюбиков клея, – сказал опять пенсионер.
Это я тоже записал.
– Внушает, – произнес я почтительно.
– А теперь отгадайте, – спросил Вагенблас, – сколько спичек мне понадобилось для Эйфелевой башни.
А фрау Вагенблас добавила:
– Следующей он будет делать падающую Пизанскую башню.
– Фантастика! – сказал я.
– Один его коллега предложил ему сто марок за Эйфелеву башню, – сообщила фрау Вагенблас.
– Сто марок! – повторил возмущенно Вагенблас.
– Да разве такое можно продать, – сказала опять фрау Вагенблас, – даже и за тысячу марок нет!
Я добросовестно записал: «Он никогда не продаст Эйфелеву башню. Даже за тысячу марок. Его жена поддерживает его».
– Так как вы думаете, – повторил он свой вопрос, – сколько спичек ушло на Эйфелеву башню? Тысяча? Две тысячи? Три тысячи?
– Ну может, тысяча? – предположил я.
– Ха! – торжествовал Вагенблас. – Пальцем в небо! Попробуйте еще раз!
Его желание устроить со мной что-то типа телевизионной игры ответов на вопросы вызвало во мне только нарастание высокомерия. Я беспомощно посмотрел на фрау Вагенблас. Может, она мне подскажет? Но и та ждала, какой будет моя вторая попытка.
– Вы изучали Эйфелеву башню на месте или работали по фотографиям? – спросил я.
– На месте?! – взвизгнул Вагенблас.
Фрау Вагенблас захихикала.
– Вы хотите знать, бывал ли я лично в Париже?! – Вагенблас засмеялся. – Что вы себе думаете?! Остаться честным можно и дожив до седых волос!
После такого ответа я перестал подавлять в себе все возрастающую надменность. Я только краем уха слушал Вагенбласа. Его примитивные мысли можно было предугадать еще до того, как они зародятся в его голове. Немного погодя в дверь позвонили, фрау Вагенблас пошла открывать. Я узнал по голосу фотографа Хассерта. Он повел себя как заезжая знаменитость. На груди у него висело четыре камеры – одна поверх другой. Хассерт поприветствовал всех сразу и осторожно разложил свои камеры на столе. Фрау Вагенблас притихла и послушно убрала сливовый пирог. Хассерт сделал вид, что ему надо определиться, какая из этих камер больше подходит для данного помещения. Я не имел ничего против разыгрываемого им фарса – даже наоборот! С момента, как Хассерт появился в доме, никому уже не бросалось в глаза, что я не задаю никаких вопросов. Вагенблас расценивал фотографирование как продолжение интервью. Он был совершенно ослеплен тем, что им одновременно занимаются два представителя прессы. Чтобы умерить свою надменность, я представил себе господина Вагенбласа на мгновение песиком. Как было бы здорово, если бы в этом доме жил песик и встречал меня со своей собачкой, а потом показывал бы мне свою самодельную Эйфелеву башню! Вот тогда я действительно не смог бы скрыть своего восхищения. Исходя из неспособности песика к такому занятию, копия Эйфелевой башни из спичек бесспорно была бы сенсацией, достойной всяческого удивления, мимо которой не смогла бы пройти даже мировая пресса! Господин Вагенблас, тихо спросил я про себя, почему вы не стали песиком? Вот тогда бы вы стали знаменитым на весь мир! Эти фантазии с песиком прогнали хотя бы мое дурное настроение. И я стал смотреть, как Хассерт усаживает пенсионера рядом с его Эйфелевой башней и фотографирует. Вот еще раз с супругой в кадре, и еще раз без нее, а теперь со спичками, и еще раз без них. В мои намерения не входило детально изучить само помещение. Один только вид каплеуловителя на кофейнике вызывал у меня чувство тошноты. Это был омерзительный кусочек синтетической губки, подвязанный двумя резиночками к носику кофейника. Как только у меня начинало подкатывать к горлу, я прибегал к спасительной выдумке с песиком. Я только что прошептал господину Вагенбласу: если бы вы были песиком, вы ничего бы не знали про каплеуловитель. Я спокойно ждал, пока Хассерт закончит. Фрау Вагенблас предложила нам выпить кофе и отведать сливового пирога, но мы с Хассертом дружно разыграли роль ЗАГНАННЫХ РЕПОРТЕРОВ, против чего она оказалась бессильной. Примерно через четверть часа пленки были отсняты, и мы распрощались. Хассерт взял меня с собой в машину, за что я ему был очень благодарен.
Около половины первого я вошел в редакцию. Хердеген хотел получить от меня сорок строк про умельца со спичками. Эйфелева башня господина Вагенбласа была моим последним редакционным заданием в период замещения редактора. В конце недели я выйду еще раз на воскресное дежурство, а в понедельник снова стану учеником торгово-коммерческой фирмы, во всяком случае, на вполне обозримое время. Чем ближе подходил срок принятия решения, соглашаться мне на предложение Хердегена или нет, тем чаще меня бросало в пот. В душе я признавался себе, что мои первоначальные восторги по поводу работы в газете сильно поуменьшились. Ни с того ни с сего я стал опасаться, что убожество интересов народного умельца типа Вагенбласа, которые я только что описал и при этом одновременно не донес их до читателя, станут уделом моей собственной убогой жизни. Впервые я долго сидел над чистым листом бумаги и никак не мог написать первую фразу. От полной беспомощности я снова прибег к хитрости с песиком. Песик Вагенблас из Манной каши соорудил из семи с половиной тысяч спичек первоклассный собачий памятник. Какие другие собачьи фразы должны были последовать за этой, никак не приходило мне в голову. Меня обуял страх, что я утрачу радость от самой возможности складывать на бумаге слова. В моей комнате появилась фройляйн Вебер и несколькими милыми словечками заставила меня обратить внимание на новые веснушки на ее носике. И опять я уличил себя в надменности. Я встал из-за стола и посмотрел в толковом словаре Дудена, что там значится на «надменность». Я прочел: высокомерие, заносчивость, зазнайство, спесь, самомнение. Выходит, я зазнаюсь и слишком высокого мнения о себе, меня, так сказать, заносит. Я опять сел перед пустым листом. На меня накатило ощущение полной безнадежности. Мне всего восемнадцать! А по мне уже прошла трещина! Дальнейшая жизнь с таким изъяном в мозгу и высокомерием в душе казалась мне невозможной. Чуть позже я вспомнил про смерть Линды. В моей пустой голове, одержимой зазнайством и надменностью, я обнаружил мостик печали между умельцем Вагенбласом и умершей Линдой. Я вспомнил, что во время УЧ-МО-КА-вечера Линда много курила и складывала использованные спички назад в коробок. То, как она просовывала сгоревшую спичку, было моим последним воспоминанием о ней. Нет, было еще одно, самое последнее: в тот миг, когда я увидел кончики ее пальцев, испачканные сажей, я страстно хотел, чтобы Линда обняла меня и испачкала черным мою рубашку, чтоб хотя бы до завтрашнего утра у меня сохранился знак ее воображаемой мною порывистости. Ну, теперь я уж точно не мог ни строчки написать про спичечного умельца. Я рассердился на Вагенбласа за то, что именно он напомнил мне о Линде. В этот момент позвонили из бухгалтерии и сказали, что со мной может быть произведен окончательный расчет. Я был благодарен, что меня оторвали от моих мыслей, и пошел на первый этаж в кассу. За работу в газете по замещению редактора я получил чистыми шестьсот марок. Построчный гонорар за статьи, написанные в течение последних трех недель, будет подсчитан отдельно и перечислен через полмесяца на мой счет в банке. Я посидел еще некоторое время перед кассой, привыкая к деньгам в моем бумажнике. Но частью новой ситуации было еще также и то, что в любую минуту на меня могла накатить печаль. Это не было той великой печалью, которая свалила бы меня с ног, нет, это была такая вялая и слабая печальная боль, появившаяся как налет на моей жизни. От большой тоски я прочитал репертуар городского театра, висевший на стене рядом с кассой. Названия большинства пьес и опер, предлагаемых зрителю, мне ничего не говорили, до этого момента я никогда не слышал про них и ничего не знал. Завтра, в субботу вечером, играли спектакль под названием «Оглянись во гневе» Джона Осборна. Я не знал ни пьесы, ни автора, но название мне понравилось. Я решил пойти завтра вечером в театр. Кассир достал бутерброд с колбасой и принялся медленно его жевать. Мне доставляло удовольствие смотреть, когда он проводил тыльной стороной руки по своей щетине. Решение пойти в субботу вечером в театр принесло мне облегчение. Я вернулся к себе в комнату и через несколько минут снова сел к пишущей машинке. На абсолютно заносчивой и высокомерной скорости я отколотил одним махом сорок строк про Эриха Вагенбласа.