Помню, я думала: если он так похож на свои фотографии сейчас, значит и тогда, тогда тоже он был в точности такой, как на старых своих фотографиях.
– Мелкая влюбилась! – ржёт Толька. – Мелкая влюбилась как дурочка.
Да у него дочь тебя старше!
– Толик, отстань. Ничего ты не понимаешь.
Я забираюсь на антресоль.
– Зачахнешь же! – кривляется Толька. – Пива будешь?
– Не буду.
– Чего так? Завязала? О, Мелкая пить завязала! Ты же станешь сухая, как редиска! Осталось тебе теперь только в монастырь уйти.
Буддистский! Омммм, – ржёт. – Вот куда идёт наше дворянство!
Дед Артемий повесил на меня ярлык. Толька разболтал – теперь об этом знает вся Якиманка. Смотрят на меня странно. Того и гляди поверят. И я поверю вместе со всеми. Кто её там разберёт, эту кровь…
Моему отцу снились голубые гусары. Он любил об этом рассказывать: голубые мундиры и золотые эполеты, бравада, усы и взрывы шампанского. Бешеные скачки по ночной степи, сполохами синего пламене – хлопающие на ветру незастегнутые мундиры, искрами по ветру
– эполеты и аксельбанты. Бешеные скачки, вечные скачки, и только звезда, красная звезда светит из черноты.
На полной скорости нас догоняет машина, водитель орёт что-то, крутит у виска и показывает назад. Есаул Уланов делает попытки понять, опускает стекло, орёт тоже, не понимает и переходит на мат. Водитель в машине злится, машет рукой и улетает от нас вперёд. Есаул оглядывается в недоумении.
– Э-э, ребята. Неполадки у нас. – Съезжает на обочину. Выходим.
Задняя шина порвана вдрызг.
– Менять, – крякает есаул. – Ты, Серёжа, когда-нибудь колёса менял?
Это ничего, это легко. Я тебе всё дам, покажу, а менять ты будешь, а то я пьяный, не поменять мне.
Гран надевает есауловы рукавицы, берёт домкрат. Я кручусь рядом.
Есаул уходит в машину, но возвращается.
– А и дизеля у нас маловато, ребята. Моя же машинка на дизеле скачет. Не дотянет до дома… Трактор надо искать, валюта-то есть…
Оглядывает чёрную степь. Где-то в её центре мерцают точки-огонёчки, окна какой-нибудь фермы.
– Туда, – по-военному говорит есаул Уланов, достаёт из бардачка бутылку и скатывается с дороги в темноту степи.
Мы с Граном возимся с колесом. Ночь зябкая. Только поставили, вернулся есаул:
– Ироды, ломаются! – орёт и матерится, ещё приближаясь. – При советах как легко было – бутылку дал, сколько надо солярки отлил. А теперь – то не то, это… Э-эх! Ну, ребята, выгружай, поеду к ним.
Денег-то у меня ни копья, авось, уломаю. Если кто-нибудь подберёт – прощайте, если нет – поедем вместе до дому.
Мы только успеваем выдернуть наши рюкзаки, как машинка скатывается на непаханое, поросшее быльём поле и мчится, подпрыгивая, в сторону дальних огоньков.
Остаёмся на дороге. Холодно. Пусто. Темно. Из кювета, их старых луж вылезают разбуженные, голодные комары. Ночевать всё равно негде.
Стоим. Потом пляшем. Потом бегаем кругами.
Вдруг в стороне фермы взревывает мотором техника. Потом две пары жёлтых лучей запрыгали по чёрной земле. Одна к нам. Мы замираем и ждём, что получится, но гораздо ближе фар и моторов – крики скота и лай. Почти тут же выпрыгивает к нам на дорогу небольшое стадо, молодые телята, овцы и ягнята, с мыком и блеянием, ополоумевшие от ночного бега, они переваливают через асфальтную ленту и скрываются в темноте по другую её сторону. Последним вылезает бычок с белой звездой на лбу, его гонит небольшая, но очень звонкая собачка, бычок замирает, увидев нас, и мычит в нашу сторону, но собачка сгоняет его, и вместе они скрываются в темноте.
Одна пара фар уже близко, другая выделывает виражи на поле. Через минуту рядом с нами опять есаул Уланов.
– Чё, ребятки, никто вас не взял? Говорю же, добрых людей совсем не стало. Ах, ребятки, мы с вами уже крепко связаны, вы мне помогаете, я вам, неужто мы теперь друг от друга отстанем? Садись.
Меня вновь кидают на заднее сиденье. Мысль мелькает: опять?! – но тут же замирает: пусть будет, как будет, но здесь тепло и нет комаров.
– Уговорил мужиков, отлили соляры. Бутылку мою там же поделили, а у них ещё самогонишко…
– А с тем что? – спрашивает Гран. Мы провожаем взглядом жёлтые лучи на чёрном поле, продолжающие свои вензеля.
– Порядок навёл. Я ему, мол, чего не работаешь, чего поле не пахано?
Он: а и правда, давно поле не пахано, скоро совсем болотом станет, ну и пошёл, едрёна-матрёна. А ты чего, Серка, такой хмурый? Вот мы сейчас снова с тобой песенок напоёмся. А из-за о-острова на стре-ежень… Запевай!
Ах ты, русская душа, ни дна у тебя, ни краю.
Есаул, есаул, есаул Уланов, во мраке несётся красная звезда. Дикие степи дышат полынью, вечные русские наши, безбрежные степи дышат полынью, ночью и непробудной, пьяной тоской.
– Ты не понимаешь ничего в этой жизни, Мелкая, – продолжает внушать мне Толька. – Ты же не знаешь ничего, а это он, БГ твой, наш рок погубил. Ты пойми, Мелкая: рок – это судьба, это борьба, это как революция – то, за что умирают. Цой умер, СашБаш умер, а почему он,
Гребень твой, жив?
– Толька, о чём ты? Ну о чём ты говоришь? Он же ничего уже не поёт.
– Когда рок становится бизнесом – появляется попса. У нас теперь эпоха попсы. Хотя да, ты права: рок умер сам по себе. Грядёт эра менеджеров, а менеджеры не слушают рок. И в эту эру вам жить!
– А вам?
– А что нам? Мы уже всё видели. Это вас мне жалко. Где та молодая шпана, что сотрёт нас с лица земли? Её нет!
– Шут, – пожимаю плечом и утыкаюсь в книжку.
Когда мне попался Керуак, я была счастлива несказанно. Читала, и верилось, что это писал мой Якиманкский сосед, которого я никогда не встречала, – ну и что, мало ли кого я в нашей коммуне никогда не встречала? Мечтала поехать в Америку, пройтись стопом по её дорогам, попасть в горы, тёплые, безлюдные, туманные горы Калифорнии. Я бредила встречей с Джеком, а когда узнала, что он умер и всё это писалось – ой-ёй-ёй, так давно не бывает, молчи! – когда узнала это, что-то во мне рухнуло.
Мне опять досталось эхо из прошлого. Той Америки, о которой писал
Керуак, давно не было: она погибла во Вьетнаме, сгорела от ганжи, обрюзгла и обуржуазилась, набила щёки гамбургерами и уехала в Голливуд.
Мы живём на стыке эпох, приятель. Отсюда хорошо видно, что было когда-то, но кто нам скажет, что будет потом?
Голубые гусары отцовских снов топчут полынь в чёрном поле. Одного отцова деда репрессировали, и о нём забыли. Другого раскулачили, они бежали из дому ночью на телеге, что-то теряя, что-то поспешая забыть. Кто и где соберёт теперь концы? У отца была дальняя бабка, она говорила ему, как похож он на её брата, молодого офицера, погибшего в Первую мировую. Он служил в государевой гвардии, этот офицер – она помнила и рассказывала, отец рассказывал, но не помнил, теперь всё потерялось, корни, следы, но голубые гусары отцовских снов до сих пор звенят шпорами и пьют золотое вино.
Что мы знаем? Что видели и что предстоит нам увидеть ещё? Последние времена настают, приятель, а ты знай себе посасываешь пивко.
– Ты жизни не знаешь, Мелкая. Ты инфантильна и ужасно скучна.
Меняться тебе пора, Мелкая, меняться.
Он стоит ко мне спиной, на коленях у подоконника, перед ним – дощечка, на которой он старательно выравнивает пластилин для новой своей картины.
– Кто же меня изменит?
– Да хоть я! А чего, Мелкая, хочешь, я тебя в два счёта человеком сделаю! – Идея так вдохновляет его, что он тут же подпрыгивает к антресоли. – Давай вместе жить. Хочешь, прямо сейчас к тебе залезу?
Поживём, не понравится, перестанем. А вдруг понравится? Ты человеком станешь, а Рома нам деньги скостит. Чё, Ромик, скостишь нам квартплату по оптовой цене? – оборачивается к Роме. У того политика: с пары берёт немного дешевле, чем с двух человек порознь. И вовсе он не о демографии заботится, просто считает, что пара занимает меньше места. Отчасти он прав.
– Ромик, скостишь?
– Всё должно быть добровольно.
– А и будет, как иначе? – радуется Толик. – Ну чё, Мелкая, я полез?
Мы сейчас быстро из тебя человека сделаем!
Он цепляется за антресоль и заносит ногу на тумбочку. В комнате смеются.
– Да иди ты нафиг! – Я толкаю его в лицо и резко захлопываю створки.
По Тольке иногда не понятно, шутит он или нет. Держу створки руками.
– Гюльчатай, открой личико. Чего боишься, я тебя не съем. – Трогает створки. Я держу. – Мелкая, вылезай. Ау. – Ждёт. Другим голосом. -
Ну ты чего, обиделась что ли? – В комнате притихли. – Дура ты что ли обижаться? – Тихо. Слышу, как он отходит. – Вылезай, Мелкая. Я тебя не трону, слышь? Я пошутил! Мы же друзья. Ну, ты слышишь? Мир!
Я молчу и не двигаюсь. Отпустила створки, стою на четвереньках, у меня темно, у меня тепло, как в утробе, в моём шкафу на потолке, в антресоли.
Ну и что, что ты меня не понимаешь, приятель. Дела мне нет, что ты меня не понимаешь.
Слышу, как тяжело опускается Толька на пол у подоконника. Потом как сминает баклажку. Она стоит у ножки рояля, коричневая такая баклажка пива, он пьёт из горла и сминает её.