К голоду Иванников притерпелся. Сказалась и привычка: в деревне только перед самой войной хлеба стало хватать до новин, уполномоченные перестали выгребать из амбаров все подчистую, а то ведь досыта наедались разве что по большим праздникам. Но было другое, самое страшное, пострашнее голода и холода, к чему привыкнуть невозможно: каждый вечер, точнее, каждый день после работы их строили возле казармы и заставляли ползать — до колючей проволоки и обратно. По нескольку раз.
Сколько он прополз уже, сколько ему предстояло еще проползти? Ясно было одно: рано или поздно он отстанет, потому что сил становилось все меньше, а вновь поступавшие пленные были и сильнее, и выносливее. А когда он отстанет, его разденут и уведут. Так стоит ли ждать? На каждом построении он решал: вот сейчас возьму и остановлюсь — и будь что будет. Но не останавливался, ползал и ползал, пока не поднимали.
Промеж себя они это ползанье прозвали тараканьими бегами. Каждый раз эти бега для нескольких человек были последними. Куда их уводили? Что делали с ними? Выстрелов не слыхали. Но однажды прошел шепоток, что отставших уводят совсем недалеко, кладут на снег и держат до тех пор, пока люди не превращаются в ледышки…
В конце января разразился буран. Снег шел параллельно земле сплошной массой. В двух шагах ничего не было видно. Их впервые не вывели на расчистку, впервые не было тараканьих бегов, впервые им выдали горячую баланду, в которой ложка находила мерзлую картошку и свеклу. Им даже выдали по кусочку хлеба. И они поняли: их кормят для тяжелой и долгой работы.
26. 24 января 1943 года. Небо
Полетов не было четыре дня, и все эти дни не только команды аэродромного обслуживания, но и техники, механики и даже летчики со штурманами и стрелками-радистами расчищали стоянки самолетов от снега. А снег шел, шел и шел, и не было видно в его месиве ни земли, ни неба. Четыре дня по взлетной полосе ползали трактора, волоча за собой рельсы и катки. По бокам самолетов выросли такие сугробы, что самолеты стояли, как в ангарах. Только вот крыш над ними не было.
«Сизифов труд», — думает старший лейтенант Баранов, а сам все машет и машет лопатой.
— Где Баранов? — доносится сквозь вой ветра и шорох снега. — Баранова к командиру!
Летчик втыкает лопату в снег, снимает и выбивает о колено шапку. Штурман и стрелок смотрят на него с надеждой.
— Шевелись, шевелись, ребята! — кричит им Баранов весело. — И от машины ни на шаг! — Он с удовольствием расправляет плечи, прогибается в спине: от такой работы горб нажить — плевое дело.
В землянке командира полка собрались командиры эскадрилий, человек пять бывалых летчиков, синоптик, штурман полка.
— Есть дельце, — негромко говорит Баранову командир звена капитан Куликов и кивает в сторону командира полка, который что-то обсуждает с синоптиком и штурманом. — Для избранных. Ты как?
— Лишь бы на взлетной не застрять, — неопределенно отвечает ему Баранов.
Взлетали с большими интервалами и облачность пробивали поодиночке, чтобы ненароком не столкнуться, а уже над облаками собрались — шесть самолетов из разных эскадрилий, самые ночники и непогодники. Внизу, накрытый метелью, остался аэродром, на который им возвращаться, может быть, и не придется. Из-за этой же самой непогоды. А какой аэродром откроется к тому времени, когда они сделают свое дело, никто не знает. Да и думать об этом бесполезно. Теперь главное — сделать то, ради чего поднялись в воздух: по агентурным сведениям несколько часов назад из Керчи вышли транспорты с войсками курсом на Таганрог. Если верить синоптикам, над Азовским морем небо уже чистое, и, следовательно, они должны найти немецкие транспорты. Если синоптики не ошиблись. В этом все дело. Но как бы там ни было, теперь только вперед. Другого пути нет.
Баранов взлетал последним. Нервничал. Ему все казалось, что он то ли что-то забыл сделать перед взлетом, то ли что-то не прояснил для себя в самом задании. Хотя, если разобраться, ничего необычного в задании нет, то есть ничего такого, что бы он не знал по прежним полетам. И все же нервничал.
Машина долго не могла набрать нужную скорость: все-таки снег был слишком глубок и неровен, да и между взлетом первой машины и последней успело намести. Помог ветер. Вдруг налетел сильный порыв, самолет подпрыгнул раз, другой и оторвался, распарывая снежную муть своими винтами, проваливаясь в черноту: это на взлетной выключили прожектора.
Постепенно нервное состояние прошло, уступив место нормальной работе. Совсем он успокоился, когда занял свое место в порядках эскадрильи.
Черт не выдаст, свинья не съест.
27. 24 января 1943 года. Между 20-ю и 22-мя часами. Земля
Снегопад прекратился, но дул ветер, мела поземка. Сухой снег сек лицо. Ныла спина, на руках и ногах ломило отмороженные пальцы. Разогнуться бы, сунуть руки под мышки, отогреть дыханием. Но не разогнешься, не остановишься: рядом топчется конвоир и, чуть что, норовит поддать прикладом. И Иванников, не разгибаясь и не останавливаясь, гребет и гребет рассыпающийся снег, перебирая пальцами по черенку деревянной лопаты и пристукивая нага об ногу. Вроде помогает. Иногда вдруг наваливается чугунная усталость, глаза закрываются, и требуется отчаянное усилие, чтобы разлепить смерзшиеся ресницы.
Он все-таки, видимо, задремал, опершись на лопату. И поздно услыхал остервенелый визг снега под сапогами охранника — тот уже был в двух шагах от него, и кованый приклад винтовки угрожающе нацелился прямо в голову. Иванников втянул голову в воротник шинели, выставил плечо и, принимая удар, чуть спружинил телом. Но немец, то ли решив сорвать злость, то ли согреться и размяться, одним ударом не удовлетворился, а переложив винтовку в левую руку, правой принялся тузить пленного, все норовя попасть в лицо. Он очень старался, этот фриц, пыхтел и ругался по-своему, и, наскакивая на Иванникова с разных сторон, совал и совал свою оглоблю в лицо, но потому что сам был толстый и одет был толсто, удары не получались — все тычки да толчки, и от этого своего бессилия фриц заводился сильнее и в конце концов затолкал Иванникова в сугроб, несколько раз пнул ногою и только тогда отстал, и, закинув винтовку за спину, недовольно ворча, потопал вперевалку вдоль штабелей с ящиками.
Иванников медленно выбрался из сугроба. Его душила ярость, какой он за собой никогда до этого не знал. И от этой ли ярости, от тумаков ли, а холод вроде отпустил его. Он постоял немного, отряхнулся, поднял лопату и снова принялся грести сыпучий снег.
Луна проглянула меж облаков, и стало так светло, что можно разглядеть надписи на ящиках и шляпки гвоздей, забитых в них. Потом снова потемнело, но ненадолго. Иванников поднял голову: луна висела в чистом небе, окруженная двойным светлым кольцом, а в стороне от нее горели крупные звезды. Луна была яркая, с таинственными пятнами на лике своем.
И вспомнилась Иванникову деревня среди лесов и болот, изба с замерзшими окнами на восток, слабый свет керосиновой лампы, мать возле старой прялки, отец, согнувшийся над прохудившимся валенком…
И сейчас, небось, над деревней висит эта же луна, и над другими местами, где нет войны, нет фрицев, нет колючей проволоки, где можно идти, куда захочется, делать, что захочется. Или не идти и не делать… Эта же луна сейчас светит и над хутором Горелым, и над той высотой, до которой так и не дошел танк капитана Скучного… Поди, взяли тогда и высоту, и хутор, и уж дальше пошли, а он все мыкается здесь, и не сегодня-завтра придет последним в тараканьих бегах — его разденут и уведут…
Иванникову показалось, что в небе гудит. Несколько ночей он не слышал этого гуда, и ему начинало приходить на ум такое, что становилось жутко: будто война уже кончилась, и ему теперь до самой старости жить за этой проволокой, грести снег, давиться вонючей баландой и участвовать в тараканьих бегах. Когда гудело в небе, он знал, что наши близко и скоро придут. А когда не гудело, когда не шарили по небу прожектора, тогда в голову приходили всякие невозможные мысли.
Иванников прислушался, выставив вверх левое ухо: правое все еще плохо слышало. Но нет, ничего там не гудело. И все-таки какие-то звуки, знакомые до боли, иногда достигали его слуха, только он не мог понять, что это за звуки, откуда они идут.
— Наши близко, — услыхал он громкий шепот Абдулова, который греб снег в трех шагах от него. — Пушки стреляют… Слышь? Слышь? Совсем близко, бежать надо.
«Бежать, — думает Иванников. — Бежа-ать. Куда бежать? Кругом проволока, вышки, собаки… Каждый час пересчитывают по головам. Убежишь тут… Может, наши прорвутся… не успеют немцы прихлопнуть нас… Не успели же они прихлопнуть пленных в той станице… Как ее?»
От голода ли, от контузии ли, но с памятью у Иванникова совсем ни к черту. Чтобы что-то вспомнить, приходится долго блуждать в своем прошлом и связывать события единой нитью. Особенно трудно вспомнить то, что было совсем недавно. Зато далекое вспоминается само, приходит без спросу и без усилий — все детство да молодость, и почему-то лето в пору сенокоса…