Полярности, противоположности, на которых, словно на невидимых осях, держится вся громада Творения, расходятся все дальше от начальной внекачественной точки. Качества приобретают все большую насыщенность, яркость, плотность. Разность потенциалов достигает предельной величины: свет-тьма, логос-хаос, добро-зло, холод-жар, красота-безобразие…
В полдень многообразие приближается к избыточности. Океан бытия — блистающий, яростный, кипящий — вот-вот перехлестнет через край. Еще чуть-чуть, и у Творца Всего, Пресветлого Брамы, не выдержав, поедет крыша…
Недаром так зыбка грань между гением и сумасшедшим.
Многообразие… Переливы красок, и смыслов, и истин. Многоистинный мир Брамы! Его можно объяснить — попытаться обнять рассудком — по-разному, и все модели будут верны лишь в малой степени. Вряд ли самому Творцу под силу охватить все им созданное. (Так писатель не всегда понимает, что же он написал, а живописец порой теряется в коловращении красок и ассоциаций свой картины.)
Полдень Брамы — вершина творения, максимум бытия. В полдень — самое яркое солнце, торжество света. В полдень — неистовство зноя и духоты. Все полярности разведены до последних пределов. Звенящее напряжение между ними доходит до пика.
В полдень законы кармы жестки и незыблемы. Хватка рока неумолима. Свет есть, ибо есть тьма. Есть благодать, ибо существует проклятие.
Монах в высокогорном монастыре обретает долгожданное просветление в тот момент, когда женщина в угрюмом и стылом городе на другом конце света, взяв за руки двоих детей, шагает с балкона… Безмятежные китайские даосы в старых халатах впадают в Поток, ибо толпы изможденных человеческих оболочек погасили глаза, устав биться о серую стену…
Приходит Учитель. И провозглашает истины о добре и любви. И миллионы вслед за его словами устремляются к свету, и десятки тысяч обретают свет, и сотни достигают последних, седьмых небес… И миллионы впадают во мрак отчаяния, тысячи — совершают великие злодейства, сотни — становятся ужасом мира.
Жар схлынет. Пройдет эпоха, и солнце поворотится к закату. Солнце — к закату, а дети — домой, к Отцу. Устали, наигрались. Набегались, наплакались, и Отец устал разминать в пальцах глину, не спать, придумывать.
Полярности сбегаются, противоположности сходятся вместе. Вселенная заворачивается с краев, готовясь свернуться огромным свитком. Близок покой. Светлая ночь Брамы. Кончится тьма, кончится зло, кончится бытие.
— Пресветлый Господь Брама! Я не хочу играть в Твоем театре. Отпусти меня.
Вот уже второй месяц, как заведенный, повторяет он эти слова. Один из мириада, дошедший до ручки, запутавшийся в тенетах рока, светоносный пленник.
В квартире, где он снимает комнату, давно не топят, а все электронагреватели перегорели в незапамятные времена, поэтому, когда он подходит к окну и распахивает створки, температура в комнате в первые минуты почти не меняется.
Медленно в раскрытый проем входит треугольник оголенной плотной январской стужи.
Лоб и виски становятся мраморными.
Медленное время и обнявший со всех сторон ледяной мрак, и вознесенность шестнадцатого этажа дарят легкое чувство. Словно роняешь себя, будто в воздушный простор, в свободу, и свобода заменяет постепенно мышцы, кости, голосовые связки, глаза.
Расплетаются за спиной астральные узы, рвутся, мелодично всхлипнув, зодиакальные сети. Кармический панцирь, прочный, как черепашья броня, рассасывается, исчезает…
Но анестезия холода и высоты недолговечна.
В конце концов окно приходится закрыть.
И тогда — прежняя молитва. Просьба. Требование. Заунывный долбеж по высочайшему темени.
— Господи, я не хочу больше участвовать в Твоей игре.
Ни в какой роли. Ни злодея, ни отупевшего от боли страдальца, ни героя, ни творца, ни кинозвезды. Не хочу танцевать, насильно подхваченный твоим шалым ритмом.
Со всем своим нытьем и неврастенией я нужен тебе, я знаю, как нужен умиротворенный святой, эксцентричный гений, мычащий имбецил в психиатрической клинике. Все мы нужны Тебе — Твои глиняные куколки. Твоя фантазия. Твое порождение. Ты лепил нас с любовью, с разгоревшимися глазами, даже меня. Но я не хочу больше.
Отпусти. Надоело оттенять своим мраком прозрачно-кротких, тихо улыбающихся ангелов, любимых детей Твоих. Их оперение ослепительней на моем фоне, я знаю, это красиво смотрится с верхней точки, я знаю, но я не хочу.
Отпусти меня насовсем!
Если нельзя уничтожить душу — божественную искру, энергию Твоего выдоха — тогда распыли ее! Разбей на миллион брызг, миллион крохотных душ, миллион самоцветов: огнистых сердоликов (ярость моя), темных ониксов (тоска моя), голубых сапфиров (нежность моя), синих лазуритов (мысль моя)… Пусть заискрятся камни, я же — как целое — исчезну. И Ты будешь играть живыми, переливчатыми брызгами, любоваться, перебирать их в пальцах… но не моей осипшей от крика, скучной, полинявшей душой.
Отпусти.
Рамакришна, попроси хоть ты за меня…
Он похож на пластинку с парой-тройкой мелодий, этот жалобный, бородатый неврастеник. Он много читал. Но вся мудрость мира, сконцентрированная в бумажных бабочках-цитатах, пришпиленных к обоям, не может помочь ему.
Порой иные из этих фраз он перепечатывает на машинке заглавными буквами.
АТМАН ЕСТЬ БРАХМАН.
Если вдуматься в смысл этих слов, то кого он, собственно говоря, молит? Так занудливо, монотонно молит отпустить его? Самого себя?..
Это напоминает коан — дзенское орудие высвобождения. Неразрешимую логическими путями загадку.
Жалко, что нет поблизости дзенского Учителя — сухонького, быстрого старичка с насмешливыми глазами и тростниковой палкой.
Палка внутри полая, но, несмотря на это, удар ее по голове часто достигает желаемых результатов.
По темной, угрюмой, нелепой голове, начинающей лысеть на макушке.