— По поводу чего? — меняясь в настроении, перебил командующий, сверкнув глазами на нахала, и с возрастающим неудовольствием отмечая про себя, что у «нахала» невозможно найти причину для замечания по форме одежды, чтобы осадить его. В отличие от других он был не просто подтянут, застегнут, чист и опрятен, но был в его внешности своеобразный шик, свидетельствовавший, что он на войне не первый год. От этого раздражение почему-то только усилилось.
«Будто не бегал и не ползал только что по пыльному полигону, успел почиститься, и оружие в порядке, и награды блестят. Специально нацепил, чтобы на глаза показаться», — думал маршал, сам не понимая причину поднимающегося откуда-то из глубины души раздражения.
Небрежность обращения и манеры сержанта не соответствовали его ясной и спокойной внешней опрятности.
— А вот смотрите, — продолжал дед, принимая теперь облик слегка шепелявящего сержанта, который приглашал командующего поспорить, не замечая хмурого выражения лица собеседника, — от опушки леса до последних мишеней, если с той стороны, по пахоте, километров семь. Я пробегу пять из них за двадцать минут. При этом мишени в разных местах будут поднимать на пять секунд с любым интервалом пауз. Сшибу все двадцать семь до единой… Никто из вражьих курсантов такого показателя не имеет…
Сержант сделал паузу, потом, лукаво улыбнувшись, по-деревенски простодушно, будто сидел на завалинке с дружками, буркнул:
— Если получится, то ваши «эйзенхауэровские» часы… мои…
Дедуля смешно изобразил, как все окружающие замерли, будто соляные столбы. Пояснил жестом, что у опасливого полковника не просто выступили капельки пота на лбу, а потемнела на взмокшей спине офицерская гимнастерка. Дед, тряся валенками, уморительно показал, как у того даже ноги в сапогах стали мокрые.
Я по виду деда не просто поняла, а почувствовала, какая тогда там наступила тишина. В буре маршальского гнева никто уже не сомневался. Дело заключалось лишь в том, чтобы угадать, в какую непредсказуемо причудливую форму он может вылиться. Вслед за дедом я тоже вошла в роль. Мне показалось, что я все вижу со стороны и одновременно живу жизнью каждого из присутствующих при этой сцене.
Командующий молчал. Потому что он, видимо, в уме подсчитывал и думал: «Бежать по пахоте с полной выкладкой со скоростью один километр за четыре минуты — это норматив значительно выше того, что был у противника здесь, в этой спецшколе, где учили не в погреб за картошкой бегать. — Придя к такому выводу, он сдерживал подкатывающийся к горлу комок немотивированной злобы к этому ухмыляющемуся ничтожеству, решившемуся, хоть хамством, но покрасоваться на глазах у начальства. По привычке ничего не делать сгоряча, маршал решил продолжить свои нехитрые расчеты до конца. — 27 мишеней по 5 секунд… Итого получится 135 секунд или 2 минуты и 15 секунд… Это время, когда мишени будут на виду… Остальные 17 минут и 45 секунд он будет просто бежать… Все равно очень маловато… Я бы поспорил даже на 25 минут… Дурак! Не умеет реально оценивать ситуацию. Как можно доверить командовать людьми…» — гнев новой волной ударил в голову и стал вскипать, словно грозовая туча, не предвещая ничего хорошего. Он это понял по тому, как застучали тысячи малюсеньких молоточков в затылке. И знал, что сейчас будет краткий приказ, после чего судьба этого сукиного сына растворится бесследно в потоке миллионов таких же, среди которых были не чета ему.
— Часы жалко?.. — сочувственно и поддразнивающе бухнул сержант, по-своему поняв паузу и такой совсем поганой репликой прервав жестокие мысли и чувства маршала.
Странно, но именно этот вопрос, нарушающий меру всякой дерзости, почему-то разом и вдруг снял мутное и болезненное напряжение, будто вынули иголку из виска. Нахлынули вдруг совсем другие чувства. Сам себе удивляясь, командующий отметил, что стал холодным, спокойным, даже почувствовал, что где-то в глубине души начал просыпаться молодой азарт.
— Часы — подарок союзников. Вещь редкая и ценная. А что взамен? — удивляясь себе и тому, что помимо воли втягивается в этот нелепый разговор, спросил военачальник каким-то глумливым тоном, уже понимая, что он сам потребует за часы. Сержант, улыбаясь, смотрел под ноги.
«Он уже труп», — со странным презрением подумал маршал, брезгливо подернув плечами и испытывая желание поскорее закончить эту идиотскую комедию.
Окружающие, пораженные поведением командующего, испуганные и настороженные, теперь совсем застыли от удивления. Вид полковника явно свидетельствовал, что у него крыша, если еще и не поехала совсем, то очень значительно уже накренилась. Если бы сделали в этот момент фотоснимок, потом бы думали, что тут был какой-то странный хор: у большинства рты были широко раскрыты.
Сержант обернулся к стоявшим сзади товарищам и по-детски беззащитно и светло улыбнулся. Они его понимали и поддерживали: не было никакого бахвальства и хитрых помыслов. Солдат собирался показать маршалу свою обычную работу, демонстрируя презрение к тому злу, с которым они воюют. Поднял голову вверх. Облака в голубом небе складывались в какие-то трогательные и знакомые с детства сказочные образы.
Офицер проследил за взглядом солдата и зажмурился от яркого солнца, какое он часто видел в той, как теперь уже кажется, давней и далекой войне в Монголии.
На веранде стало жарко. Плед сполз с колен деда комком на кончики валенок. Мне тоже стало как-то не по себе, кажется, от духоты на веранде. В голове потекли непонятные и совсем чужие мысли, звучащие голосом деда:
«Долгие годы войны, страданий, поражений и побед. Потери? Кто о них думает… Тот… никогда не считался с «винтиками», оперировал лишь массами… Приучил»… — маршал как-то вдруг и сразу понял причину произошедшего в себе изменения настроения, смену гнева на насмешливое спокойствие. Он понял, чем шутит сержант.
— До демобилизации каждый день буду чистить сортиры, — ошарашил опять сержант шутовским ответом, не соответствующим степени важности собеседника и масштабам, разделяющим собеседников.
Командующий фронтом обмер, но, привычный держать себя в руках, не подал виду. Частые встречи и беседы в последние годы с человеком, который мог унизить и уничтожить любого на пике его славы и торжества, приучили его не выдавать свои чувства. Прежней кипящей злости уже не было. Остался лишь неприятный осадок, как легкая изжога. Как-то незаметно, просто и буднично пришло озарение. В одно мгновение маршал увидел сержанта, словно под микроскопом от подошвы его самодельно подбитых сапог до подстриженной под «полубокс» макушки. Один из миллионов его безличных солдат-трудяг стоял перед ним, спокойно и крепко упершись о землю своими не пропорционально длинными ногами. На мощном торсе будто висели длинные руки, заканчивающиеся огромными кулачищами.
«Урод какой-то, а туда же: в богатыри, — усмехнулся маршал, — но натренирован».
Больше всего его поразили василькового цвета глаза сержанта, в которых, казалось, накопились все переживания долгих дней мучительных лет войны, вся трагедия солдатской судьбы на войне. Маршал почувствовал силу души солдата, выжившего до сегодняшнего дня и способного шутить.
Дедушка стал раскачиваться в кресле и смешно, но очень достоверно показал, как маршал, суровый и битый, ожесточенный и усталый, вдруг расхохотался.
Для окружающих смех командующего был неожиданным и непривычным. Таким его никто никогда не видел. Он смеялся некрасиво, так, как смеялся когда-то в детстве, не стесняясь ни голоса, срывающегося на визг и хрюканье, ни гримасы, обезобразившей и без того крупное и лошадиное лицо. Он хохотал с чистой душой человека, избавившегося от скверны, очистившегося от всех глупых условностей мундира, званий, положения, чинов и наград. Смеялся маршал, ставший просто человеком. А причиной тому было «озарение». Полководец понял, что этот сержант кладет на чашу весов больше, чем жизнь и смерть. И спорит он вовсе не с ним, а с тем черным и страшным, что обрушилось на них, на плечи миллионов простых людей — мужчин и женщин страны. Он положил на чашу не свою жизнь, которой на войне рискуют каждый день и каждый час, а достоинство родной земли, за которую он в ответе. Дело не в личной жизни и смерти. Все сложнее: солдат не имеет права проиграть или умереть, потому что должен победить. Страшнее смерти — позор и срам поражения. На войне люди живут по формуле Эпикура: пока смерти нет — глупо бояться того, чего нет. А когда она наступит — бояться уже будет некому. Жизнь на войне ничего не стоит, если не гарантирует победу.
«Тоже мне эпикуреец… Но я понял тебя, сержант. Понял, что тебе нужны не заморские (эйзенхауэровские) часы, тебе нужны часы победы… И мне тоже… Я хочу, чтобы ты… мы победили…» — уже с теплотой подумал маршал, совсем иными глазами всматриваясь в крупные морщины на лице сержанта, в морщины, разделяемые черными ниточками въевшейся в кожу земли. То, что сначала он принял за шутовское кривляние, было на деле презрительным высокомерием «работяги» к показательным упражнениям «артистов» противника. Командующий это понял по глазам солдата, которые были суровы и спокойны. Уставший труженик войны хотел показать, что многое из того, что здесь «шик», они делают буднично и обычно без показухи и не для наград и похвал. Маршал это понял, но, помня свои нехитрые арифметические подсчеты, не поверил. Не любя пустых болтунов и хвастунов, коротко отрезал: