— Трое детей было, и ничего не разбилось, — удивлялся я.
— Мы из кружек пили, — пояснил мой приятель. К фарфору, по его словам, допускали только совершеннолетних.
А далее наступает вечер. Сумерки неспешно сгущаются, в гостиной зажигается торшер с желтым треугольным абажуром. Фрау Шредер, нацепив очки с толстой бесцветной оправой, сидит в своем высоком кожаном кресле, вяжет крючком, читает прессу, смотрит телевизор, упрятанный в нише фанерного шкафа-стенки. Когда темнота за окном становится непроглядной, а по углам вспыхивает еще и пара желтых настольных ламп, на столике, украшенном кружевной белой салфеткой появляются бокалы с вином, вкусная мелочь — конфеты, печенье, кубики сыра. Собираются все обитатели дома — дети, дети детей, мужья, жены, их друзья. Иногда, на Пасху или Рождество, бывает даже тесновато, и мне трудно представить, как выглядит эта комната в другое время, когда фрау Шредер совсем одна — а такое бывает чаще, все дети давно разлетелись кто-куда (врач, финансист, врач).
Здесь много говорят о политике, фрау Шредер в разговорах участвует редко, но всегда по делу — ум ее ясен, а глаза, чаще полузакрытые (она сидит, откинув голову, касаясь кудрявым затылком темно-коричневой кожи кресла) не дремлют.
— Интересы большинства людей не простираются дальше ближайшего фонарного столба, — говорит она безо всякого осуждения.
Сама она интересуется мировой политикой. Убеждения свои называет христианско-демократическими. Прежде я не знал, что есть такая немецкая партия, мне это сочетание понравилось, потому что — так я решил — христианство, промытое демократичностью, дает человечность. Узнав, что я из Сибири, фрау Шредер вспомнила, как летала с мужем в Японию, и видела в окно иллюминатора бескрайние сибирские леса.
Фамилия у нее, как у бывшего немецкого канцлера.
— Нет-нет, — заверяет она. — Мы не состоим в родстве, — но предположение ей лестно, легкий румянец проступает.
Впрочем, может быть, это от вина. А к полуночи она поднимается — кто-то из детей непременно бросается ей помогать.
— Mama! — кричит этот кто-то.
Поддерживаемая под локоток, она шаркает к себе наверх, в спальню с отделанными темным деревом панелями, высокой кроватью и стопкой толстенных книг на прикроватной тумбочке. Читает немного, а вскоре выключает свет.
Слов получилось много, а про соседку — фрау Кнопф — говорить, в общем-то, и нечего, из-за чего они еще больше напоминают мне сообщающиеся сосуды.
В паре шагов от желтого дома фрау Шредер стоит дом грязно-розовый. Некогда он был ярко-розовым, но с той поры много воды протекло. На стенах потеки, черепица на крыше, от природы красноватая, безнадежно черна. Там-то фрау Кнопф и живет.
Ее мне трудно понять — она говорит на специфическом немецком диалекте. К тому же у нее вставная челюсть «Плохо сделанная», — толкает меня сейчас в руку фрау Шредер, а вернее, отчетливое воспоминание о ней. Вот сидит сухая строгая старуха в своем высоком кресле, крупные руки, усыпанные ржаными пятнышками, сцеплены, крутит большими пальцами, говорит тихо, размеренно, аккуратно — будто мелкие гвоздики вколачивает.
— Хорошего дантиста она себе может позволить, но не хочет, — говорит она о фрау Кнопф, с которой соседствует с незапамятных времен и с тех же самых времен у них что-то вроде Холодной войны. Ум у фрау Шредер ясный, речь чиста, и мне непонятно, зачем мудрой старухе война с полубезумной соседкой, ее старьем и суетливой колготней.
За каким-то из обедов фрау Шредер рассказала историю, от которой у меня пропал аппетит: невозможно ведь есть и смеяться одновременно.
Однажды рано утром фрау Шредер пошла в туалет, ручку дернула, а дверь не открывается, только за дверью тихое шебуршанье. Испугаться не успела — дверь подалась, а за ней…
— Хильда! Я спрашиваю, что ты здесь делаешь? — без улыбки, рассказывала фрау Шредер. А ответом ей было нечто про испорченную канализацию и страшные боли в животе. — Она воду экономит. Скупердяйка.
Я загоготал: было смешно представлять бабульку — седенькую, белоглазую — которая тайком пробирается в чужой дом, чтобы воспользоваться туалетом. Раннее утро, сквозь дымку яблони в саду понемногу прорисовываются, а меж ними к заветной дверце крадется старушка в кацавейке…
Список претензий к фрау Кнопф у фрау Шредер велик, но, на мой взгляд, некритичен. Ссорятся из-за малины, которая растет у одной (фрау Кнопф), а к другой (фрау Шредер) тянет свои ягоды сквозь сетку-ограду.
— Всего лишь кружку нарвала, а она в тот же день все ветки обстригла, — говорит фрау Шредер, припоминая и то, как видела соседку у себя в саду. Та яблоки собирала.
У фрау Кнопф живут две блудливые козы — блеют в загончике в конце сада. Однажды умные твари пробрались в соседский сад, ободрали все яблони. Фрау Шредер хотела даже в суд подавать, но потом что-то передумала.
Кроме облезлого розового домика у фрау Кнопф есть еще большой земельный участок, а на нем еще один домик, тоже облезлый, но размером поменьше. Она его сдает, получает за него деньги, деньги относит в банк.
— Можете пользоваться моим гаражом, — прокурлыкала она мне как-то, поймав на улице, отбуксировав в свои владения, проведя вкруг домика и едва не затащив во внутрь апартаментов, рассматривать которые я категорически отказался, уверенный, что внутри там также, как и в главном доме, где я тоже был, не сумев однажды сказать «нет» цепким маленьким пальчикам.
В комнатках у нее все уделано кружевами, пахнет старыми духами, пылью — наверное, так и пахнет остановившееся время. На кухне, рискуя свалиться с этажерки, стоит громоздкий телевизор. Когда-то он был цветным, но испортился, показывает только черно-белым.
— Я радио слушаю, — рассказывала фрау Кнопф, улыбаясь. Ее любимая радиопрограмма — выцветшее дребезжанье и вкрадчивые разговоры. Была бы русской, слушала бы радио «Старые песни».
— Извините, я плохо говорю по-немецки. Зер шлехт, — повторяю я ей снова и снова, глядясь в бледную, выцветшую глазную синеву прямиком двум черненьким живым рыбкам. Но она только сворачивает рот таким образом, что по краям его образуются морщинки-скобочки. Вранье мое фрау Кнопф никогда не убеждает, она говорит и дальше, головой качает, наподобие собачки-болванчика, какими украшают салоны автомобилей: вверх-вниз, мелкие такие кивки острым, фарфоровым на вид, подбородком.
Фрау Шредер говорит, что у фрау Кнопф двое детей. Сын и дочь. Мужа уж давно нет, умер, а дети не приезжают — ни тот, ни другая. Сын просил у матери беспроцентный кредит — дом хотел построить. Отказала. С дочерью еще сложней.
— Она — лесбиянка, — сказала фрау Шредер. — У нее есть подруга.
В прошлый раз я шел в булочную — за хлебом к завтраку.
— Ах! — послышался возглас. Фрау Кнопф. Узнала ли — неведомо, но за руку взяла, загугнила, показала и на небо, и на дорогу. И себя по груди постучала. Шиш на затылке растрепался. Глаза белесые — безумные, да, совсем безумные.
Говорила если не час, то достаточно долго, чтобы меня заждались в доме у фрау Шредер, где уж и кофе остыл, и яйца в крохотных стаканчиках заледенели. Пришлось извиняться: был у фрау Кнопф… у нее что-то случилось, наверное, я не понял что…
— Дома заработала, а разговаривать не с кем, — заключила фрау Шредер. Вбила гвоздик. К ее чести — без всякого торжества. Говорю же, настоящая леди.
Я подумал: одна и не знает, что у нее с соседкой война.
Я подумал: если соседка умрет, то другой будет очень-очень грустно.
Фрау Кнопф — фрау Шредер. Фрау Шредер — фрау Кнопф.
…всего-то ничего: гусиного паштета ломтик, сыр пяти сортов, но тоже на зубок, яиц десяток — особого сорта, с двумя желтками. Ну, и колбасы к свежему огурцу.
— Совсем чуть-чуть купил, а ста евро как не бывало, — сказал мой друг, когда мы с рынка к метро шли. — Мне стыдно, — он скроил виноватую мину. — Санни за неделю столько не зарабатывает, сколько мы потратили за десять минут.
— В Бангкоке и жизнь дешевле, — сказал я, чтобы хоть что-то сказать.
У друга появилась новая мера. Одна Санни.
Санни — зазывала в рыбном ресторане. У нас с ней общие знакомые. Когда мы с другом были в Бангкоке, они-то и предложили заглянуть в это заведение очень средней руки с аквариумами у входа, пластиковыми столами, и пухлым меню, где помимо надписей на двух языках — тайском и английском — и фотографии блюд наклеены.
Санни — смуглая бирманка лет 35-ти с ярко раскрашенным лицом — у нее нарумяненные щеки, зеленые тени вкруг темных глаз, пудреный подбородок и лоб, от чего природная смуглота еще заметней. Она заразительно смеется, а зубы у Санни безупречно-белые, яркие.
— Два раза в день чищу, — сообщила Санни на своем довольно приличном английском, когда мы побывали у нее в первый раз, а друг восхитился ее зубовным блеском.