— Нюра, это уже не первый случай, когда вы…
— А чего я? Чего я? Она убила, а мне и сказать нельзя, — распалялась Нюра, близился прекрасный миг скандала. Нюра скучала. Так и сказала как-то Елене Дмитриевне:
— Скучно у вас. Не ссоритесь, не разводитесь. Хоть бы радио слушали.
— У нее хахаль был с машиной, в Израиль уехал, а ее на позор оставил, — торопилась Нюра.
Олег уже вставал из-за стола, и надо было успеть. Он знал единственный и безотказный способ избавления от подробностей вымышленного кровавого события. Поднимал Нюру на руки и уносил на кухню. Там предупреждал вкрадчиво:
— Могу и уронить случайно, ты ведь знаешь, я мальчик отчаянный.
Угроза шла от детских времен, когда убежал в лес, пропадал полдня, а когда нашелся, то охрипшей от аукания и рыданий, заплаканной Нюре сообщил серьезно:
— Я мальчик отчаянный, леса не боюсь.
Может, и плела все эти жуткие истории, чтобы этот чужой сын, кому отдала столько любви и заботы, взял на руки. Мать вот не берет, а ее берет. Нюра не любила Елену Дмитриевну, я не раз замечала недобрый ее взгляд на хозяйку, слышала, как бурчала под нос довольно отчетливо на робкие просьбы Елены Дмитриевны: «Да поди ты к черту, сама пылесось!»
— Ань, посчитала каскад?
Хотела пробормотать, как Нюра: «Поди ты к черту, сам считай».
— Считаю.
Уставилась в схему: диоды, триоды, длиннохвостые, короткохвостые характеристики — скука смертная. Может, заинтересуется, что завтра пойду по академическому дому списки проверять. Первым идет Агафонов его. Избиратель номер один. Интересно посмотреть, как он живет, в чем дома одет, какая жена. У нее, видно, другая фамилия, а то следом за ним шла бы по списку. Наверное, красивая. Балерина или артистка. Такие всегда женятся на балеринах или артистках. Да что он тебе дался, рассердилась вдруг на себя, и видела-то всего один раз, а уж жену воображаешь и вообще глупость! Но почему Митька сказал «бабская фигура», ничего не бабская, просто кость широкая, сам Митька большой красавец — хорек! Как-то Валериан Григорьевич сказал: чем страшнее, тем интереснее. Агафонов страшный. Непонятно чем, а страшный. Спокойствием, взглядом расплывчатым. Как он обернулся тогда в кабинете, посмотрел как-то размазанно, словно облил чем-то клейким. А я стояла дура дурой с тетрадкой, и чулки, наверное, морщили на коленках. Завтра куплю колготы.
В обеденный перерыв сунулась, как всегда, в комнату Олега. Был не один. На стук двери от стола обернулся сидевший спиной мужчина. Бледное одутловатое лицо, странный рыбий взгляд. Кажется, его шеф, Агафонов.
— Иди занимай очередь, я сейчас, — приказал Олег. За два человека от буфетчицы подскочил Митька и затараторил, не поздоровавшись:
— Слушай, такое дело. Я тебя в агитаторы записал.
Это нарочно, чтобы задние не возмущались, что без очереди влез, — просто отошел на минутку.
Олегу взяла обычное: бутылку кефира, стакан сметаны с сахаром, сырники. Сколько этот человек может съесть молочного, уму непостижимо.
За столом Митька повторил:
— Я без дураков. Выборы грядут, нужен агитколлектив.
— Я боюсь по квартирам ходить.
— Так в нашем же доме, в академическом. Никто тебя не украдет.
— При чем здесь украдет, неловко как-то.
— Неловко знаешь что… а тут общественное поручение. Даже не поручение, а должность. Я секретарь избирательной комиссии.
Последним обстоятельством он явно гордился.
— У меня же институт по вечерам.
— Ничего страшного. Один раз пройдешь, проверишь списки, другой — разнесешь приглашения. Но в день выборов требуется, конечно, побегать, чтоб резину не тянули, шли голосовать. Боже мой, кого я вижу! Сам господин Агафонов собственной персоной.
Я обернулась. Олег возле опустевшей стойки разговаривал с бледнолицым. Тот слушал невнимательно, с расстановкой диктовал буфетчице заказ. Олег вещал пылко, и Агафонов, зорко оглядывая прилавок, снисходительно кивал головой.
— Сподобился приложиться? — спросил насмешливо Митька, когда Олег подошел к столу.
— Чего ты его так не любишь. — Сразу схватился за сметану и тотчас: — Ань, оставить тебе?
— Захочу — возьму.
Поедал любимое лакомство быстро, но не от жадности — в такт мыслям поедал, весь еще в разговоре был.
Агафонов с полным подносом топтался у стойки, не зная, за какой стол присесть. Хотела уже Олегу сказать, чтоб позвал, неудобно все-таки, человек немолодой, но Митька объявил:
— Я его не просто не люблю, я его терпеть не могу. Интеллектуальный мафиози.
— Так уж и мафиози, — Олег облизнул ложку, — раз талантлив, значит, мафиози…
Освободился столик у окна, и Агафонов торжественно, с подносом, прошествовал к нему. Тяжелая походка, широкая спина.
— А в чем его талант, что-то пока мировых открытий нет.
— Значит, будут. А талант в том, что всякий раз берет глыбу, сдвигает с места…
— А обтесывать предоставляет другим.
— Совершенно верно. Обтесывать ему скучно…
— Что-то в нем есть темное, мутное, — Митька скривился.
— Это все твои генетические выдумки, — Олег взялся за бутылку с кефиром, хотел потрясти, но вспомнил, видно, что я жутко не люблю, когда трясут. — Вон Аньку лучше с точки зрения генетики понаблюдай, ее мама, наверное, когда беременная была, много по сельским дорогам ездила, Анька тряски не выносит.
— У Аньки с генетикой полный порядок. Можешь мне поверить — полный, а вот у твоего шефа — нет.
— А что у него? — Олег жутко оживился. Он очень любил всякие профессиональные разговоры.
— Похоже, синдром Клайнфельтера.
— Это когда набор икс-икс-игрек?
— Да. Яркий пример трисомии. Бабская фигура. Увеличение обхватных размеров бедер, локализация жироотложения по женскому типу.
— Не выдумывай, тебе бы такую трисомию, и ты через десять лет добыл бы Нобеля.
— Чего ж он не добыл?
— По математике премии нет. Миттаг-Леффлер подгадил. У него с женой Нобеля роман был, вот Нобель и рассердился.
— А кто такой Миттаг-Леффлер?
— Математик, букашка.
— В субботу я вас жду. — Агафонов стоял возле стола.
Олег вскочил:
— Да, да, Виктор Юрьевич, я позвоню.
Митька, не шелохнувшись, сидел развалясь.
— Можно без звонка, — протянул Агафонов, смотрел на Митьку странным своим невыразительным, сонным взглядом.
Я толкнула Митьку под столом, но он продолжал рассматривать небо в окне.
— Дело в том, — не отрываясь от нахального Митькиного лица, сказал Агафонов, — что аналог этой гипотезы для других полей был доказан Вейлем в сорок восьмом году, в тысяча девятьсот сорок восьмом году, — уточнил и перевел взгляд на Олега.
— Я помню, — кивнул Олег.
«И как он мог помнить, когда в сорок пятом родился», — удивилась я.
— Значит, до субботы. — Агафонов, важно ступая, раскачивая в руке огромный портфель, пошел к выходу. На меня не взглянул ни разу, просто не заметил, будто меня и не было.
Забыла посмотреть, на месте ли мой друг. Когда спохватилась — было поздно. Дорога дугой шарахалась от слишком близко подошедшего моря, и там, по другую сторону ее, за кустами орешника, остался зеленый луг с маленькими скирдами и ночующий на лугу справный гладкий конь с бело-розовым хвостом и косо падающим на морду клоком челки. Это был странный конь: как-то обратила внимание на непонятные прыжки, взбрыкивания, решила, что оводы одолевают несчастного, но другой раз заметила — выскочил как ошалелый из кустов, будто тысяча чертей гнались за ним; стреноженный, дергаясь и вскидывая задом, помчался к стогу, обежал его и будто спрятался. В ближайшее воскресенье поехала, чтоб разглядеть сумасброда повнимательнее, все равно деваться некуда, и обнаружила: дюжий дуралей играл сам с собой. Осторожно подходил к чаще орешника, засовывал в густоту ветвей морду и опрометью назад, к знакомому стожку. Была еще одна забава — подбрасывание мордой клоков сена, но за это, видно, здорово влетало от хозяина, потому что, растрепав бок стога, отходил к другому, будто и знать не знает и видеть не видел, кто сотворил безобразие. Ему всюду мерещились враги, — прядал ушами, храпел, бил задними ногами, но, заметив меня, позвал тоненьким ласковым ржанием. Мы подружились быстро, и я теперь по субботам и воскресеньям хожу берегом моря к нему, долго иду, но не устаю, потому что знаю — ждет. Он нежадно съедает подсоленный хлеб и слушает мои печальные речи, чутко подрагивая острым, поросшим изнутри нежными волосками ухом. Иногда он кладет мне на плечо голову, тяжесть ее легка и приятна: мерцает дымно-фиолетовый глаз, и от огромного, мерно дышащего глянцевого бока волнами идет живое тепло.
Остановка. Бигауньциемс. Здесь сойдет женщина с изуродованными шрамами руками и гордым сильным лицом и сядут последние «знакомые» мне люди. Дальше начинается курорт, — случайные пассажиры: семейные пары, решившие сегодня осмотреть Ригу, потолкаться в магазинах; женщины с кошелками — им до Майори, там базар; похожие друг на друга синими тренировочными костюмами отдыхающие шахтерского санатория. Выйдут у почты в Дубултах, позвонить в Донецк или Лисичанск, пока домашние не ушли на работу, сообщить погоду, температуру воды в заливе, прокричать младенцу: «Мишенька, ты слышишь меня?! Это я, папа!» — или «Это я, деда!». Улыбаясь бессмысленно и счастливо молчанию в трубке, выслушать от жены или дочери, как прореагировал Мишенька, сказать «целую» и, выпив пива в «Алусе» возле станции, с чувством исполненного долга, растроганности своей праведностью вернуться в санаторий и успеть к остывшему завтраку. Эти, в синих костюмах, нравились мне. Нравился запах дешевого одеколона и то, что хорошо выбриты с утра. Нравилась неторопливость их разговоров и детская радость хорошей погоде и потому удавшемуся отдыху. Они щеголяли латышскими словечками и названиями мест, где побывали на экскурсии, меня они принимали за латышку и, раздельно выговаривая русские слова, справлялись, скоро ли Дубулты и где лучше выходить, чтобы ближе к почте. Чтоб не разочаровывать их в проницательности и подчеркнутой вежливости, я с акцентом, которому научилась удивительно быстро, давала нужную справку, потом еще — вроде того, где можно купить соленого печенья к пиву. В благодарность получала комплимент: