Пели слезливую историю про маленького моряка, который любил девушку, но не имел при этом денег, что не помешало, однако, прохвосту объехать кругом весь мир, и кататься на корабле, пока девушка не умерла, и чья же в том была вина? — и всё по кругу начиналось снова-здорово, как заведенная пластинка.
Лаугард была в восторге — уже со второго круга ей удалось стать ассом игры: на каждом завитке выпускалось одно слово, все замолкали, как будто ставя запись на паузу, и заменяли это слово пантомимными жестами: вместо «девушки» двумя руками вырисовывали в воздухе сомнительно фигуристое существо, вместо матроса — салютовали к фуражке, а потом аккуратно вырисовывали в эфире указательным пальцем шарик, который он объехал, а в тот момент, когда девушка умирала — двумя перекрещенными руками изображали перекладины кладбищенского креста и уныло развешивали губы.
И так, с каждым кругом вырезая еще и еще одно слово, доходили до абсолютно молчаливой песни с выразительными жестами и артиклями, отстукивая ритм кулаками по столу. А потом стартовали заново, набело, с интонацией уже заезженной, шарманочной — потому что обязательно кто-нибудь под конец сбивался и под общий хохот выпиликивал какое-нибудь запретное словечко: «Айн кляйнэр матрозэ…»
А закосевший от наливки Дьюрька всё не вовремя приставлял ладонь ко лбу и отдавал честь — когда речь шла вовсе не о матросе, а о девушке, и сбивал всех с панталыку, и Таша опять волооко таращилась на него, и всё хватала Дьюрьку властной пухленькой ручкой, поправляя его жесты, и показывая, как надо, и щурилась, прикусывая себе нижнюю губу, и ерошила прямые волосы.
И потом, когда Ценци вдруг разом погасила весь свет в доме, уже в кромешной темноте, поминали петуха, который умер — про этого неизвестного бедолагу песенку заводила высокеньким старательным голоском Катарина: «Он больше не кричит: ко-ко-ди, ко-ко-да!»
А Лаугард, не расслышав фразу «der Hahn ist tot», наклонилась к Елене, обдавая ее терпкими парами вишневой табуретовки, и переспросила напряженным буратиновым голосом:
— Это какой Йоханес «ист тот»? Я чёт не поняла.
Мать Ценци внесла в гостиную горящее и несгорающее мороженое, и зажгла крошечные чайные свечи в металлических челнах, плававшие теперь по всему дому в мисках с водой, по две, а то и по три, чокаясь боками; распахнула стеклянные двери в сад, где на дорожках вскоре полыхнули в руках терракотовых гномов маленькие факелы, которые она подпалила, оббегая их и плавно наклоняясь к каждому, с огнивом в руках, как в танце.
Чернецов рванул в сад искать мухоморов на закусь.
И тут только Елена заметила, что в этой компании, к которой уже даже слегка привыкла за последние дни, и которая уже даже не так сильно коробила, отсутствует набученный взгляд Воздвиженского, который к Ценци почему-то так и не явился.
Ночью, уронив себя в бабл-гамовое суфле в ванной, Елена опять в изнеможении подумала, что каждый день у нее — как тысяча лет, и что какой же это несносный для нее труд — жить в этом странном мире, со странными людьми. И что каждый день с утра она идет, как на вершину, и как будто тащит непосильный, только ей доверенный груз. И редко, очень редко случаются безветренные лощины — затишье — а потом опять и опять ураган. И едва хватает сил дотянуть до вечера. А новая реальность все пёрла и пёрла.
И — одновременно с этим внутренним стоном — выросло в ней, вдруг, вмиг, благоговейное, благодарное, захолыновавшее дыхание чувство, что она, конечно, может быть, и участвует в этой жизни, но она же, одновременно, в каком-то неизмеримом измерении — и как зачарованный зритель: и всё, что с ней происходит сейчас, все образы, которые мимо нее проводятся, даже те, что ее неимоверно мучат — всё это — как будто мысли, существовавшие раньше, но только в безвоздушном, бестелесном пространстве — и которым теперь кто-то милостиво дозволяет на ее глазах раскручиваться, и облекаться в физическую форму.
VIII
На следующее утро, открыв глаза, она обнаружила на тумбочке вместо уже привычной ненавистной совиной рожи ярко-оранжевую литровую прозрачную бутылочку — Марга ухитрилась, пока она спала, принести ей свежевыжатый апельсиновый сок, с мякотью — против авитаминоза. Приложившись к бутылочке (откупорив тут же, не вылезая из постели — с приятнейшим кликом), она поняла, что никогда и ничего на этом свете более лакомого не вкушала.
— Вос из? — возмутился из своего тюремного дворца Куки — когда через четверть часа Елена принесла вниз Марге в кухню абсолютно пустую прозрачную тару.
А Марга не верила своим глазам, счастливая как ребенок, что наконец-то хоть чем-то гостье потрафила. Из холодильника была извлечена свеженькая непочатая бутылка.
— Орррошэн-сафт! — аппетитно протянула из-за стола Катарина, пожиравшая на скорости свои мюсли.
— Как-как ты это произносишь? — в восторге переспросила Елена. Для которой теперь это название звучало музыкой.
И с каким-то то ли мамашиным южным, то ли с квази-французским, наполеоновским, прононсом Катарина еще раз одобрительно повторила:
— Оррррошэн!
И от этого ледяная оранжевая лава становилась еще вкуснее.
Эту литровую порцию Елена выдула тут же, при Марге с Катариной.
Марга хохотала, но в то же время говорила, что это доказательство ее медицинской теории:
— Организм требует витаминов! — и выразительно посматривала на дочку, явно намекая той, что, мол, и с ее, Маргиной, сигаретной слабостью можно было бы быть погуманней.
Организм требовал соку так много, что Елене была выдана еще одна бутылочка — с собой, в поездку на таинственный «Женский» остров — в монастырь, куда они отправлялись сегодня же, в воскресенье, всей (и женской, и мужской, и баварско-русско-еврейской) компанией — поездку, для которой пришлось вскакивать на рассвете — так что даже любимое развлечение — прогулку с уже вертевшимся веретеном Бэнни — Катарина оставила на Маргу.
Пока они с Катариной бежали ко станции — откуда должен был забрать их уже знакомый крылатый пулеобразный симпатичный автобус, Елена, запыхавшись, спросила ее:
— А как звучит «Отче наш» на немецком? Нас никогда не учили…
— А зачем тебе?! — изумилась Катарина и остановилась.
А потом сбиваясь, и начиная снова, и опять сбиваясь, и по-детски растерянно улыбаясь, и попыхивая, злясь на себя, когда ошибалась, и морщась, как будто ей в лицо брызгали очищаемыми апельсиновыми корками, Катарина все-таки прочла молитву, на бегу, целиком.
В середине автобуса уже сидел Воздвиженский и, сердито посверкивая очками, гугнил как громкоговоритель:
— Лучше было бы сходить в Хофбройхаус пивка попить. Нафига тратить весь день на эту поездку! Одна дорога туда-обратно займет часа четыре! Весь день терять! Это мы сейчас доедем туда только в…
Проходя мимо него, Елена вдруг вспомнила, как удивительно он похож, когда без очков, на Вергилия — в мраморной версии, с отбитым носом (безупречно восстановленном сейчас — в версии Воздвиженского), с припухшими губами, Вергилиевым подбородком и нежной ключицей, из неаполитанского склепа древнего пиита.
И, решив проверить, не оптический ли это обман ее памяти, Елена остановилась, и в приказном тоне сказала:
— Воздвиженский, сними, пожалуйста, очки на секундочку.
Воздвиженский, с округлившимися глазами, уже готов был загундеть снова, но все-таки послушно очки снял. А Елена, удобно оперев колено на сидение, нагнулась, и еще через секунду опять уже удивлялась тому, какие же молочные на вкус у него губы.
С изумившей ее опять саму ясностью она вновь подумала в первую же секунду, целуя его: «Ну уж нет. Этого молочного щенка я миру не отдам. Он будет таким, как я хочу».
— А мы вчера с Ксавой и его родителями в компьютерный магазин в Мюнхен ездили. И поэтому я на фондю не пришел… — обмякшим голосом выговорил, как какое-то защитное заклинание, не зная что сказать, и все еще держа очки в руках, Воздвиженский, когда она перелезала через его колени и усаживалась к окну.
Бедный Ксава, вошедший в автобус сразу после нее, протиснулся мимо и, виновато улыбаясь, поплелся на заднее сидение, смекнув, что с Воздвиженским ему сегодня не сидеть.
Катарина удобно осела с Ценци на первом ряду.
Анна Павловна делала вид, что задней части автобуса вообще не существует, и что у нее болит шея и назад поворачиваться она физически не может — торчала рядом с передней дверью, массировала затылок и смотрела строго вперед, ведя громкую болтовню с водителем.
А на Аню Елена уже даже боялась и посмотреть — понимая, что любимая подруга скорее всего после этого с ней вообще всю жизнь не станет разговаривать.
— Ходить в Хофбройхаус, — спокойно заявила соседу Елена, расправляя воротник его рубашки (и убеждаясь, что сходство с юным Вергилием действительно поразительное), — это все равно, что придя в прекрасный музей, отправиться на экскурсию в подвал в вонючую сторожку, выяснять, где там в прошлом году водились клопы!