— Спасибо вам, дорогой вы наш! — сказала Матильда Ивановна.
Кто-то зашумел в сенях, спросил:
— Дома, Матильда Ивановна?
Вошла немолодая грузная женщина в ватнике, накинутом на плечи, по глаза повязанная застиранной косынкой, стянутой на затылке в неряшливый узел. Волосы, подоткнутые под косынку, тут и там свисали неровными прядями. Увидев меня, женщина вздрогнула, замерла.
— Артем Николаевич! Это вы будете?
— Надеюсь, что и буду. Во всяком случае, есть я Артем Николаевич. — «Кто же это такая?»
— Не узнаете? — женщина кивнула Матильде Ивановне: — Не узнает. — И ко мне: — Таисья я, Степанова. Ноне — Птахина. Помните?
— Господи! — всплеснул я руками. — Ну, конечно! Старый я маразматик! Таисья, красавица наша!
Она горько ухмыльнулась.
— Прямо уж, красавица! Была, да поплыла. Помните, какая фигурка у меня имелась? А теперь настоящий квадратный шар.
— Ну, это бывает, — попробовал я утешить ее.
— Бывает, — согласилась Таисья, — бывает, что у девки муж помирает, а у вдовы — живет-поживает.
— А ты-то замужем?
— Замужем.
— Таисья, да ты садись, что же ты стоишь? — захлопотала Матильда Ивановна, и Таисья тяжело опустилась на подставленный ей стул.
— Кто же тот счастливец? — спросил я.
— Счастливец!.. Уж точно — счастливец, все от свово счастья не помрет, — Таисья отвернулась к окну. — Птахин, Семка. Помните, говорила вам, с шестерыми часами бегал. Как Колька Скворцов библиотекаршу взял, так за него пошла. Через день расписались.
— Ну и как живете? — надо же было о чем-то спрашивать.
— Хорошо, — задиристо обернулась ко мне Таисья, — но плохо. — И вдруг, навалившись грудью на стол, она придвинула ко мне сероватое, отечное лицо: — А с чего жить-то было, когда мужик пьет — не просыхает? Конечно, могли бы жить — он хороший мастер по обжигу был, а все пропивает. Трое ребят — вот и вся прибыль. Так и то пуганые. Как придет с работы — по углам их и гоняет.
«Как же вы-то недоглядели, Петр Семенович?» — спросил я взглядом Курихина на стене. Но Петр Семенович, занятый беседой с ленинградскими специалистами, не ответил мне.
— Что делать, Тася! — сочувственно вздохнула Матильда Ивановна.
Таисья, точно испугавшись своей непроизвольной исповеди, застеснялась, смолкла, перебирая пальцами накрахмаленную головку скатертной оборки. Молчали и мы.
— Смотри, Матильда Ивановна, — Таисья постаралась увести разговор от больного, — как это вы так скатерку смогли сшить — в талию? — и вскинулась на меня хитро, по-прежнему: — Вон, Артем Николаевич, как выходит-то: на двух баб — одно горе, а жизнь — разная.
Матильда Ивановна вспыхнула:
— Что ты, Таисья! Ты же сама говорила — теперь тебе легче.
— Верно, легче, — согласно кивнула Таисья и затянула расползшийся на затылке узел косынки: — Паралич его разбил, — пояснила она мне, — тихонький лежит, чистенький. Пенсия вся в тумбочке. Дети его полюбили. Когда-когда только по шее себя похлопает пальцем: «Выпить!», мол, а я: «Не-не». Теперь хорошо.
Таисья зарадовалась, давние глаза проступили на чужом отечном лице.
— Теперь хорошо, — еще раз удовлетворенно повторила она и поднялась. — Пойду я.
Господи, какая нелегкая принесла ее! Нам с Матильдой Ивановной было так мирно, так уютно и созерцательно. Слава богу, вернулся домой Валерий. Он пришел с Катей, каким-то приятелем и «хипповым стариком» — Димкой Велюгиным. Вот кто, как выяснилось, оказался «хипповым стариком». Мой бывший ассистент, ныне отличный режиссер-документалист снимал в Вялках новую ленту.
Очень было забавно смотреть на Велюгина рядом с Валерием: Димка был как бы вражеским шаржем на молодого Курихина. В такой же джинсовой паре, но не стройный молодой поджаростью, а иссушенный, точно гремящий костями, с волнистой папахой длинных волос, однако, в отличие от золотых курихинских, пего-сивых.
Зато сочетание Валерки и Кати радовало глаз гармоничностью, ощущением почти непочатой жизни, влюбленностью, вырывавшейся из них, как беззвучный неопадающий взрыв.
— Я была на съемках, Артем Николаевич, — Катин голос так и ввинчивался в воздух. — Валеру с Петром Семеновичем снимали в живописном цехе!
Валера радостно отбил ладонями чечетку по своей плоской груди:
— Не нужно рекламы, Катуля! Страна сама должна знать своих героев!
— Голодные небось, герои? — Матильда Ивановна обожающе посмотрела на сына. — Садитесь, сейчас накрою. Петр Семенович в рамочке, той, где ему вручали орден, тоже нежно смотрел на сына, как бы говоря: «У героя и сыну героем быть. А как иначе?»
И опять мне было хорошо. И опять я вернулся к истокам. Мы с Зюкой точно длились, не повторялись, а именно длились в Кате и этом красивом золотоволосом парне с одними глазами Курихина-отца. Он, этот Валера, был моим продолжением. Он, сын Курихина и Матильды Ивановны, никогда меня не знавший, наследовал мое веселье, мой размах, бесстрашие каждого жеста.
Впервые в жизни я пожалел, что у меня нет детей… Раньше я никогда не горевал по поводу того, что Ирина, боясь потерять очередной театральный сезон, делала аборт за абортом. А когда ей настало время уходить на пенсию, хотя балерины и прощаются со сценой, едва подходя к сорока годам, — было уже поздно для первенца.
А сейчас мне захотелось, чтобы Валера был моим сыном. Катя — Зюкина дочь, а он — мой сын.
Мы хорошо сидели. Замечательно жилось.
— Так, тихо, — Валера, трамбуя ладонями воздух, запел:
Tpa-ля-ля, тра-ля-ля!
Ха! Ха!
Три-четыре — бенц!
Все! Ура! Вперед! Эх!
Состоялось!
Валера подмигнул Кате, поманил ее пальцем, трагически пришептывая:
Гуси-лебеди, домой!
Серый волк под горой!
Катя лукаво свела ресницы, ткнула вилкой в кусок жареной колбасы, встала, прижав вилку, как короткий винтовочный обрез, к плечу:
«Гуси-гуси!» — «Га-га-га!» —
«Есть хотите?» —
«Да, да, да», —
завопил Валерка.
— «Так идите!» — предложила Катя.
— «Нам нельзя!» — Валера, раскинув руки, перегнулся к Кате длинным торсом:
— «Нам нельзя!»
Я подхватил их игру:
Приплыли к Марусеньке
Серые гуси, —
и отнес ей обеими руками, пододвигая к себе тарелку с винегретом:
— Ну, кто еще что знает про гусей?
Валера запел с ходу:
Были у бабуси
Два веселых гуся:
Один — красный,
Другой — синий,
Два веселых гуся!
И все подхватили с хохотом: «Один — красный, другой синий, два веселых гуся!» Я увлек всех от стола; впятером — Валерин друг как сел в угол, так и торчал там, безучастный ко всему, — впятером мы водили по комнате затейливый хоровод, я вышагивал первым, вкрадчиво ступая на носках: «Мы длинной вереницей идем за Синей птицей!»
— В веренице, в веренице — два веселых гуся! — притопывал Валера. Он, видимо, не знал мхатовского спектакля, он не знал, как шли они длинной вереницей, вкрадчиво ступая на носках — Хлеб, Молоко, Собака, Кот, Тильтиль, Метиль и мое детство, поспешавшее за нами, но настигшее вереницу только полвека спустя в Вялках в доме Матильды Ивановны Курихиной.
И Петр Семенович Курихин, как и сын его, не видевший пьесы Метерлинка, хотя, возможно, гонявший Синюю птицу счастья в стае деревенских сизарей над вросшим по пояс в землю непогожим домишкой своих Бабушки и Дедушки, — Петр Семенович точно присоединился к нашему хороводу, оставив на стене без присмотра иностранную делегацию.
Петр Семенович стоял в дверях, робко улыбаясь своими синими, не отбеленными временем глазами. За ним возвышалась громада тела Степана Степановича Степанова. Мы и не заметили, когда они пришли, увидели их все сразу. Хоровод застопорил.
— Салют родоначальнику династии! — Валера вскинул руки и дважды притопнул ногой.
Петр Семенович не ответил, не перевел взгляда, так же робко, будто не внемля ничему, улыбаясь. Потом нетвердо подступив к столу, Курихин нащупал налитую ему рюмку:
— Ради чести вашего удовольствия!
— Петечка, ты бы переоделся, — Матильда Ивановна суетливо обшарила мужа глазами, и мы тоже увидели, что брюки Петра Семеновича разорваны от правого кармана вниз по брючине и обляпаны грязью. Но он не слышал призывов Матильды Ивановны.
— Ради чести вашего удовольствия, — повторил Курихин, быстро выпил, потянулся к бутылке и, расплескивая, налил себе снова.
Тут вмешался Степанов:
— Верно, Семеныч, ты бы пошел отдохнул, штаны сменил. Что Москва-то про тебя скажет?
— Еще рюмашечку — на ход ноги, — не глядя на Степанова, сказал Петр Семенович.
И тут невозмутимый обычно Степанов рявкнул:
— «На ход ноги!»… Хватит ваших ходов! В заводе надоело. Это у них, вишь, присказка такая, — он пояснил мне. — Надерутся на производстве, а последнюю — «на ход ноги», — чтобы духу хватило до проходной дойти, а там хоть в грязь вались. — Он боднул головой на грязные курихинские брюки: — Ты уже свой ход израсходовал, вон, видать, отдохнул малость в обочине.