Габриэль Акхелико начал сниться Кларе Йоргенсен по ночам. Во сне она увозила его на море. Там они проводили время на набережной каналов Пуэрто де ла Крус, сидя на уставленной ухоженными комнатными растениями верандочке в ротанговых креслах за маленьким столиком, накрытым льняной скатертью. Попивая из рюмки что-то, пахнущее анисом, они провожали алый закат, а днем отравлялись на яхте на острова, где можно полежать на песке. Тут Габриэль Анхелико наконец-то омыл ноги в море. Она хотела научить его плавать и лежать в воде на спине, научить его следить за приливами и отливами и волнами, остерегаться круглых подводных камней, о которые можно зашибить коленку, и не заплывать чересчур далеко от берега. Она хотела сводить его в какой-нибудь итальянский ресторанчик, где повар играет на скрипке, а официанты поют, чтобы он до отвала наелся ленивых бифштексов, напоить его тепловатым вином, и, пока он ест и пьет, она совала бы ему в рот оливки, наблюдая, как у него при взгляде на нее расширяются глаза. И тогда они забыли бы, что есть какая-то иная действительность, кроме вот этой, и только лакомились бы мороженым за покосившимися столиками пляжного променада и гуляли при свете фонариков у павильона, разглядывали омаров, копошащихся в бассейне возле уличных столиков ресторана, и дышали благоуханиями, растекающимися до самого горизонта. А ночью она бы сидела и глядела на него спящего, среди простыней, пахнущих крахмалом и жаром горячего утюга, пользуясь затянувшимся мгновением, остановившимся в своем движении, застряв в колесиках часового механизма времени.
Каждое утро она просыпалась разочарованная. С некоторым удивлением Клара Йоргенсен поняла, что несчастна. Это ощущение было ей незнакомо, она носила его, как непривычное платье, которое холодило ей кожу и заставляло мерзнуть. Все ее чувства исходили немым стоном, сливаясь в общий плач по Габриэлю Анхелико, вся ее мыслительная работа сосредоточилась вокруг него, и всякий, кто отвлекал ее от этого, вызывал у нее раздражение. Сеньору Йоланду смущали неожиданно отрывистые ответы девушки, она не могла понять, отчего та вдруг еще больше ушла в себя, словно утратила последний контакт со своим земным окружением. Клара Йоргенсен перестала застилать постель, перестала читать книжки, перестала с кем бы то ни было разговаривать. Но каждый вечер она садилась на верхней ступеньке лестницы перед своей комнатой и курила, причем не одну сигарету а десять, пока не накурится до головокружения и тошноты и не почувствует, что теперь сможет заснуть. Утром она отправлялась в институт, чтобы узнать, не появился ли там Габриэль Анхелико, и вскоре безнадежно возвращалась домой; на обед она съедала половинку маисовой лепешки, глядя на нее с отвращением. Затем она молча бродила по саду, сопровождаемая трущимися об ее ноги кошками, и взгляд ее все больше и больше погружался в глубины собственного существа.
После того, как прошло две недели с момента исчезновения Габриэля Анхелико, Анна Рисуэнья начала беспокоиться. У сына не было с собой денег, и она опасалась, что он ничего не ест. Если бы она имела какое-то представление о том, куда он мог подевался, утащив с собой два кресла, она пошла бы за ним и упросила вернуться домой. Но она даже не догадывалась, где его надо искать, и к тому же была в плохой форме после многочасовых сидений на крыльце и на плюшевых сиденьях гостиной, а потому — не в состоянии отправиться на поиски пропавшего. На все ее расспросы соседки с ближайших улиц отвечали одинаково, что в последний раз они видели Габриэля Анхелико сидящим в кресле на крыльце речного дома вместе с иностранной девушкой, хотя ее никто не встречал с тех пор, как начались дожди. А затем соседки бормотали что-то вроде того, что им пора идти и в ближайшее время они еще заглянут, и отправлялись по своим делам, шаркая тапочками и плотнее запахивая цветастые халаты, сверкая шпильками, торчащими из прически, как маленькие антенны.
Утомленная матрона нашла пристанище в баре у Мустафы. Анна Рисуэнья взгромоздилась на высокую табуретку и разлеглась локтями на стойке среди леденцов на палочке, булочек с ванильным кремом и американской жевательной резинки. Мустафа достал из холодильника бутылочку содовой и пододвинул ей с засунутой в горлышко соломинкой. На стене возле холодильника были развешаны вырезки из пакистанских газет и фотографии мечетей со всего света, а также картинки с Мерилин Монро в различных купальниках. Стойка была длинная и узкая, исцарапанная и изрезанная скучающими посетителями, пол был весь в выбоинах, а маркиза над раскрытой уличной дверью пропускала внутрь помещения только узенькую полоску света. Стены были увешаны самодельными полками, на которых громоздились пирамиды анисовой и рома, несколько рядов занимали также виски и самбука. Как добропорядочный мусульманин Мустафа сам никогда в рот не брал спиртного, и хотя торговля вызывающими привыкание алкогольными напитками, строго говоря, тоже не соответствовала предписаниям его религии, он успокаивал себя тем, что, по крайней мере, дает безбожникам какое-то утешение. Постоянные клиенты Мустафы вечно околачивались на углу возле его бара, пока какой-нибудь новенький полицейский, только что вступивший в должность, не разгонял их с привычного места. Но Анну Рисуэнью ему редко доводилось у себя видеть. Он решил, что самое подходящее — это предложить ей что-нибудь, чем можно промочить горло, но не обязательно такое, что развеяло бы печаль, отражающуюся на ее озабоченном лице.
— Что это ты ходишь с таким видом, словно на тебя обрушилось несусветное горе? — обратился он к ней, берясь за ручку кассового аппарата.
— Пропал мой сын, — сказала Анна Рисуэнья.
— Не говори так! Господь знает, где он находится.
— Так-то оно так, — вздохнула женщина. — Господь Бог все видит и все знает, а сам ничего с этим не делает.
— Ничего, уж он присмотрит за профессором.
Анна Рисуэнья пожала плечами:
— Авось Габриэль с этим справится. Он влюбился. А от любви не болеют.
Мустафа спокойно кивнул и капнул немножечко рома в узкое горлышко поставленной перед матерью профессора открытой бутылки, а сам опустился на ветхий коврик лицом к Мекке, чтобы помолиться.
И в тот же день ближе к вечеру в речную долину неслышно скользнула тень. Тень, отброшенная солнцем, а не та, которая приходит с надвигающимся ночным мраком, — светлая головка, узнав которую, там и сям за драными занавесками кто-нибудь кивал головой. Выглянув в открытый дверной проем бара, Мустафа тотчас же признал голубое платье и узкое личико, докрасна обгоревшее под солнцем. Он видел, как она прошла мимо, окруженная тучей пыли, и вздохнул при мысли, что ей уже некого навещать. Чтобы не потерять ее из виду, он вылез одной ногой за порог и проводил ее внимательным взглядом.
— Она пришла, — сказал он вполголоса Анне Рисуэнье, которая все еще сидела сгорбившись возле стойки.
— Ну, наконец-то! — отозвалась мать.
Оба вышли на улицу, чтобы следовать за девушкой. Возле дома у реки они ее почти догнали, думая, что сюда-то она и шла. Но Клара Йоргенсен лишь на мгновение задержалась перед пустым крыльцом, с которого теперь исчезли кресла. Помедлив не более секунды, она подняла взгляд на горы, высившиеся перед домом. Затем они увидели, как она вошла в прибрежную рощу и, сняв матерчатые тапочки, вброд перешла на другой берег. Скрестив руки на груди, Мустафа наблюдал за тем, как она медленно взбиралась по склону, все такая же босая и беззащитная.
Четырнадцать дней Габриэль Анхелико беседовал с ангелами. Он беспрерывно вслушивался в их голоса, чтобы получить объяснение, как случилось, что такие теплые чары сменились самым дьявольским отчаянием. Жизнь ласково коснулась его чела только для того, чтобы в следующий миг ошарашить его затрещиной. И вот он стоит с израненной — нет, безнадежно исковерканной — душой, которая никогда уже не станет прежней. В несколько крошечных, искрами промелькнувших мгновений он получил все, о чем мечтал. И вот жизнь грубо все у него отняла. Никогда еще Габриэль Анхелико не чувствовал себя таким убогим, таким нищим! Или, может быть, горстки счастья должно потом хватить на целую жизнь? Нет, в это ему не верилось. Не мог же он так долго дожидаться того, что длится так недолго. Еще как мог! — сказала ему реальность и вновь наотмашь хлестнула его по лицу самой тяжелой перчаткой. Габриэль Анхелико получил от нее сполна и, поняв смысл урока, подумал, что не сможет вынести мысль о том, что всю оставшуюся жизнь ему предстоит лишь вздыхать о былом.
Он был голоден и изнурен, но не ощущал этого. Он был опален молнией и промок до костей, но тело его этого не чувствовало. Все его ощущения были пронизаны чувством одиночества, которое излучало пустое кресло рядом; он сам поставил его тут, символически обозначив ее отсутствие. Он дошел до последней грани и раскачивался туда и сюда, балансируя на этой предательской почве, из жалости поддерживаемый снисходительной к нему жизнью. Лицо его было сплошной маской страдания, словно он глядел на шествующую перед ним похоронную процессию эльфов. Голова его повисла, едва держась на плечах. Пальцы, мертвой хваткой сомкнувшиеся на подлокотниках, окостенели, фаланга за фалангой. После того как и дождь его покинул, глотка его сделалась шершавой, словно иссохший колодец. Под вольным сводом не ведающих о его существовании небес Габриэль Анхелико медленно разрушался, открытый стихиям, а мир, раскинувшийся перед его взором, взирал на него с равнодушной улыбкой. День и ночь продолжал он сидеть, напитываясь дождевой водой, пока из глаз у него не стала точиться кровь, и рассудок его начал выветриваться.