Несколько раз мы останавливались на мосту через Штриссбах, речушку, кишащую пиявками. Хорошо было, опершись на перила, высматривать водяных крыс. Каждый мост давал возможность менять тему разговора с банальностей, надоедающих повторов мальчишеских премудростей относительно боевых кораблей, толщины брони, узловой скорости, вооружения, на религию и так называемые «последние вопросы» бытия. На мостике Новой Шотландии мы сначала смотрели на вызвездившееся июньское небо, потом долго пялились — каждый сам по себе — на речушку. Внизу — мелкий ручеек, вытекавший из Акционерного пруда, разбивался о консервные банки, неся с собой дрожжевой чад Акционерной пивоварни; Мальке вполголоса произнес: «В бога я, конечно, не верю. Обычная выдумка. Чтобы морочить людей. Единственное, во что я верую, — это Дева Мария. Поэтому я никогда не женюсь».
Это была единственная фраза, краткая и темная, произнесенная на мосту. Она врезалась мне в память. Всякий раз, когда речку или канал перекрывает мост, когда внизу журчит вода, натыкаясь на всякий мусор, сбрасываемый неопрятными людьми в речку или канал, передо мной встает серьезный Мальке в сапогах, армейских штанах и танкистской «обезьяньей» куртке, с большой железякой на шее, которая — из-за того, что он склонился над перилами — повисла вниз, и благодаря своей неопровержимой вере одерживает триумф над кошкой и мышкой: «В бога я, конечно, не верю. Выдумка, чтобы морочить людей. Единственно — в Деву Марию. Никогда не женюсь».
Потом было сказано еще множество слов, падавших в Штриссбах. Мы раз десять обошли площадь Макса Гальбе, раз двенадцать прошагали туда и обратно по Хеересангеру. Нерешительно постояли там на конечной остановке «пятого» трамвая. Не без чувства голода мы смотрели, как трамвайные кондукторы и кондукторши с перманентами, сидя в затемненном синими стеклами прицепном вагоне, едят бутерброды, пьют кофе из термоса.
…и вот пришел трамвай — или мог прийти трамвай, где в сдвинутой набекрень пилотке сидела Тулла Покрифке, которая, будучи мобилизована на вспомогательную службу военного времени, уже несколько недель работала кондукторшей. Мы бы разговорились с ней, я наверняка сумел бы назначить ей свидание, раз уж она ездит на «пятерке». Но мы увидели только ее мелкий профиль за мутным синим стеклом, поэтому не были уверены, что это именно она.
Я сказал: «Тебе бы с ней попробовать».
Мальке, вымученно: «Ты же слышал, что я не женюсь».
Я: «Вот и передумал бы».
Он: «А кто потом поможет мне передумать обратно?»
Я попробовал пошутить: «Дева Мария, разумеется».
Он засомневался: «А если это оскорбит ее?»
Я, примирительно: «Если хочешь, я пойду завтра министрантом к Гусевскому…»
Он неожиданно быстро согласился: «Ладно!» — и двинулся к прицепному вагону, где все еще виднелся профиль кондукторши, суливший встречу с Туллой Покрифке. Он еще не успел вскочить на подножку, как я крикнул ему: «Сколько у тебя от отпуска осталось?»
И Великий Мальке ответил из дверей прицепного вагона: «Мой эшелон ушел четыре с половиной часа назад; если все в порядке, он сейчас подъезжает к Модлину».
«Misereatur vestri omnipotens Deus, et, dismissis peccatis vestris…»[44] — легко, будто мыльные пузыри, соскальзывали слова с губ его преподобия отца Гусевского, они нерешительно дрожали, переливаясь всеми цветами радуги, выпущенные невидимой соломинкой, наконец, взлетали, зеркально отражая окна, алтарь, мадонну, отражая тебя, меня, все-все, и безболезненно лопались, едва благословение выпускало новые пузыри: «Indulgentiam, absolutionem et remissionem peccatorum vestrorum…»[45] Сразу вслед за тем, как «аминь», произнесенное семью или восемью верующими, прокололо и эти выдохнутые пузыри, Гусевский поднял гостию, надлежащим образом сложил губы и выдул особенно большой мыльный пузырь, который испуганно затрепетал на сквозняке, а потом был вытолкнут изо рта розовым кончиком языка; пузырь долго парил, но наконец опустился возле второй скамьи перед алтарем Девы Марии и приказал долго жить: «Ессе Agnus Dei…»[46]
Мальке первым опустился на колени перед алтарной преградой, еще до того, как трижды прозвучало «господи-я-недостоин-чтобы-ты-вошел-под-кров-мой». Я не успел свести Гусевского по ступеням алтаря к алтарной преграде, а Мальке уже откинул голову назад, расположил свое треугольное, невыспавшееся лицо параллельно побеленному бетонному потолку церкви и раздвинул языком губы. В тот момент, когда священник мелко и бегло перекрестил Мальке предназначавшейся ему гостией, его лицо прошиб пот. Из пор выступили светлые капли, не в силах удержаться на месте. Он был небрит, острия щетины пронзали бисеринки. Глаза округлились, будто вываренные. Чернота танкистской куртки еще больше оттеняла бледность его лица. Язык отяжелел, но сглотнуть Мальке не мог. Железное перекрестье, награда за детские рисунки-каракули и перечеркнутые крестом русские танки, закрывало верхнюю пуговицу воротника и оставалось безучастным. Сглотнуть ты сумел лишь тогда, когда его преподобие отец Гусевский возложил гостию на язык Йоахима Мальке и тот принял легчайшее печеньице: металл послушно откликнулся на это движение.
Давай опять втроем снова и снова повторим таинство причастия: ты стоишь на коленях, я — позади, моя кожа суха. У тебя пот расширяет поры. Его преподобие кладет гостию на обложенный язык. Только что мы рифмовались на одно и то же слово, вот уже приходит в действие механизм, задвигающий твой язык. Губы вновь смыкаются. Совершается глотательное движение, большой кадык вторит ему и успокаивается, я понимаю, что Мальке покинет церковь Девы Марии, обретя новые силы, которые осушат его пот; а если за порогом церкви его лицо заблестит от влаги, то в том будет повинен дождь. На улице моросило.
В сухой сакристии Гусевский сказал: «Он наверняка стоит у дверей. Надо бы позвать его сюда…»
Я возразил: «Оставьте его, ваше преподобие. Я сам о нем позабочусь».
Гусевский, перебирая в шкафу мешочки с лавандой: «Надеюсь, он не натворит глупостей?»
Он стоял в полном облачении, я не помог ему раздеться: «Лучше вам не встревать в это дело, ваше преподобие». А Мальке, торчавшему под дождем в промокшей форме, я сказал: «Идиот, чего ты здесь ошиваешься? Иди в Хохштрисс, в комендатуру. Придумай какое-нибудь оправдание насчет опоздания из отпуска. Я не хочу иметь к этому ни малейшего отношения».
Тут мне следовало бы уйти, но я остался и вскоре тоже вымок: дождь объединяет. Пытался уговаривать: «Не съедят же тебя в комендатуре. Скажешь, с теткой что-нибудь случилось или с матерью».
Когда я умолкал, Мальке кивал, иногда открывал рот, беспричинно смеялся, потом разродился тирадой: «Здорово вчера получилось с маленькой Покрифке. Даже представить себе не мог. Она совсем не такая, какой хочет казаться. Честно говоря, это из-за нее я не хочу больше на фронт. Я свое отвоевал, разве нет? Пусть меня пошлют инструктором в Гросс-Бошполь. Пускай теперь другие повоюют. Не то чтобы я струсил, просто с меня довольно. Можешь это понять?»
Я не дал себя обмануть, пригвоздил его: «Из-за Покрифке, говоришь? Ее же там не было. Она на „двойке“ до Оливы ездит, а не на „пятерке“. Всякий знает. Ты сдрейфил — вот это я могу понять».
Но он стоял на своем: «Насчет Туллы не сомневайся. Мы даже у нее дома были, на Эльзен-штрассе. Ее мать на это глаза закрывает. Но ты прав, я больше не хочу. Может, я и боюсь. Утром, до мессы, ужасно боялся. Теперь полегчало».
«Ты же не веришь в бога и все такое…»
«Тут совсем другое дело».
«Ладно, замнем. И что же дальше?»
«Можно пойти к Штертебеккеру и его парням, ты же ведь их знаешь».
«Ну уж нет, мой милый. Я с этой компанией связываться не собираюсь. С ними живо сгоришь. Тебе лучше Туллу спросить, раз уж ты у нее даже дома побывал…»
«Ты пойми: на Остерцайле мне появляться больше нельзя. Туда уже наверняка за мной пришли или скоро придут. А нельзя ли к вам в подвал, хотя бы на несколько дней?»
Но я вновь ответил отказом: «Найдешь, куда схорониться. У вас же родня живет в деревне, или спрячься у Покрифке — при столярной мастерской ее дяди есть сарай… Или на посудине».
Последнее слово сработало. Правда, Мальке попробовал возразить: «В такую слякоть?» — но дело было решено; хотя я упорно и многословно отказывался провожать его на посудину, ссылаясь все на ту же слякотную погоду, стало ясно, что мне придется идти вместе с ним: дождь объединяет.
Целый час мы шлялись от Новой Шотландии до Шелльмюля и обратно, ходили по длинной Посадовской. Укрывшись от ветра, стояли по меньшей мере у двух тумб, обклеенных одними и теми же плакатами, призывавшими экономно вести хозяйство и беречь уголь. От главного входа в женскую клинику смотрели на знакомые декорации: за рельсовой насыпью и тяжелыми каштанами как магнитом притягивали к себе фронтон и башня с навершием над нашей незыблемой гимназией; но он туда не смотрел или видел что-то совсем другое. Потом мы с полчаса простояли под шумным железным навесом на трамвайной остановке Рейхсколони вместе с тремя-четырьмя мальчишками из народной школы. Ребята шутливо боксировали, спихивали друг друга со скамейки. Мальке повернулся к ним спиной, но это не помогло. Двое ребят подошли с раскрытыми тетрадками, затараторили наперебой на данцигском диалекте; я спросил: «У вас что — уроков нет?»