Спенсер встал и протянул руку; Пейдж распрощался с ним и вышел на улицу.
Так начался день, который не снился Генри даже в кошмарах. Разговор со Спенсером привел его в состояние необычайного волнения, возраставшего с каждым часом. Все его прежние заботы отошли на задний план и казались теперь сущими пустяками по сравнению с одним неумолимым фактом: если ему не удастся достать бумаги, «Северный свет» через десять дней перестанет существовать. Мозг неотступно сверлила только одна мысль — найти, найти немедленно столько бумаги, чтобы избежать катастрофы. Все остальное можно будет уладить позже. В том лихорадочном состоянии, в каком он находился, все прочие беды казались далекими и призрачными.
Главное — обеспечить себя бумагой.
Он отправился по первому адресу, который дал ему Спенсер, куда-то очень далеко, на восточную окраину города — и обнаружил там вполне почтенную торговую фирму. На. его несчастье, они еще в начале прошлой недели распродали все свои запасы бумаги и ничего определенного не могли обещать. Тогда он помчался по второму адресу и после долгих блужданий наконец разыскал большой полуразрушенный склад на Хэссокс-лейн. Одного взгляда на этот сарай и на его владельца было достаточно, чтобы понять, что здесь пахнет черным рынком. Зато у этого субъекта была бумага, а все остальное сейчас, при такой крайности, не имело значения. После бесконечной торговли о цене и посещения посреднического банка, откуда Генри позвонил по телефону Холдену и попросил выслать заверенный чек на шестьсот пятьдесят фунтов, они договорились, что через два дня ему будет доставлено двенадцать тонн газетной бумаги.
Было около трех часов, когда Генри уладил дело и, поскольку такси поблизости не оказалось, чуть не бегом помчался на вокзал, чтобы успеть на экспресс, отходивший в три десять. Поезд уже тронулся, Генри на ходу вскочил в вагон и, с трудом переводя дух, тяжело опустился на сиденье в уголке одного из купе.
Он страшно устал от всех этих бесконечных унижений, но зато сделал все что нужно. Он снял шляпу, вытер пот со лба и попытался успокоиться. Несколько минут он чувствовал себя прилично, потом началось что-то неладное. Он перестал задыхаться, но неожиданно появилось сильное головокружение, а в левой руке — какая-то непонятная боль, отдававшаяся в безымянном пальце и мизинце. Боль была острой и ноющей, как зубная. Сначала он подумал, что, видно, неловко повернул плечом и у него началась невралгия, но, поскольку головокружение усилилось, а в сердце начались перебои, он понял, что лихорадочная беготня по городу не прошла для него даром. Он инстинктивно стал шарить по карманам, ища нитроглицерин, но, по-видимому, утром, торопясь на вокзал, забыл взять его с собой. Оставалось лишь откинуться на спинку дивана, прикрыть глаза и постараться не привлекать к себе внимания других пассажиров, которые уже с любопытством стали поглядывать на него.
Кое-как он добрался до Хедлстона, а там, выйдя из вагона на свежий воздух, почувствовал себя лучше. Он взял такси и поехал в редакцию. Надо сообщить, что с бумагой все в порядке. И потом, решил он, стоит проглотить две-три пилюли — и ему сразу станет лучше. Осторожно поднявшись по ступенькам подъезда, он вошел в здание и открыл дверь в свой кабинет. Там сидела мисс Моффат и растерянно перебирала что-то на столе.
— Попросите мистера Мейтлэнда зайти ко мне. — Поскольку мисс Моффат не двинулась с места, он добавил: — Я уладил вопрос с бумагой.
Она медленно повернулась к нему, и на лице ее было такое странное выражение, что он разом осекся.
— Могли бы не утруждать себя.
— Что это значит?
— Если бы вы утром просмотрели всю почту, вы бы увидели вот это. — Она с мрачным, осуждающим видом подошла к его столу, протянула ему письмо и, не дождавшись, пока он прочтет его, продолжала своим бесстрастным, уничтожающим тоном: — Они купили типографию и добились того, что ее опечатали. Мы не сможем работать в ней по крайней мере три месяца: свет, вода, электричество — все отключено. У дверей стоит полицейский. Это конец.
Потребовалось немало времени, чтобы новость дошла до затуманенного усталостью сознания Генри. А когда он наконец понял, снова началось головокружение. Все вещи в комнате по-прежнему стояли на своих местах, только он как-то странно закружился и рухнул в бездну, точно волчок, который крутился, крутился и наконец упал.
Когда Пейдж пришел в себя, он обнаружил, что лежит на полу, воротничок у него расстегнут и, по каким-то непонятным соображениям, известным только ей одной, мисс Моффат приложила ему ко лбу мокрую тряпку. Оба окна распахнуты, а подле него, опустившись на колено, стоит Мейтлэнд и обмахивает его «Северным светом».
— Ну, вот вы и пришли в себя, — сказал Малкольм. — Только не волнуйтесь.
— О господи, — прошептал Генри. — Надо же быть таким идиотом!
Он злился на себя за свою слабость, и это чувство лишь усилилось, когда он узнал, что мисс Моффат вызвала по телефону доктора Барда.
— Не надо было этого делать, — сказал он садясь и, словно в знак протеста, начал завязывать галстук и приводить в порядок костюм.
Мисс Моффат хотела было возразить, но только сурово поджала губы.
Доктор появился в тот момент, когда Генри с помощью Мейтлэнда перебирался в кресло.
Бард бесшумно вошел в кабинет, кивнул Мейтлэнду и мисс Моффат и, молча пододвинув стул, взял Генри за руку. Считая пульс, он глядел на Пейджа с такой поистине академической отрешенностью, что казался похожим скорее на профессора высшей математики, чем на врача.
— Это все жара виновата, — заметил Генри, смущенный молчанием доктора.
— Да, сегодня довольно жарко.
— Я был в Манчестере, немножко переутомился… только и всего. — Он не мог заставить себя открыть Барду причину своего обморока.
— Да, конечно.
Бард продолжал считать пульс, лишь время от времени поглядывая на Мейтлэнда, который с озабоченным видом стоял в стороне.
— Я отвезу тебя домой, — сказал он наконец. — А по дороге заедем ко мне.
В машине Генри молчал, весь уйдя в свои мысли. Непродолжительный обморок несколько притупил остроту неожиданного и страшного удара, нанесенного ему «Хроникой». Сейчас его мозг работал ясно и четко, и Генри уже знал, что надо делать. Испытания, которые он перенес в последние месяцы, ожесточили Пейджа, закалили его мягкий характер, сделали непреклонным. Он принял решение, и кровь застучала у него в висках от усилий, которых ему это стоило.
Привезя Пейджа к себе в кабинет, Бард заставил его лечь на кушетку. Хотя Бард не любил укладывать больных в постель и не суетился возле них с тревожным видом, как это делают модные врачи, однако у него была лучшая практика в Хедлстоне и он старательно придерживался новейших методов лечения. Он измерил Пейджу давление и, пока тот лежал, то и дело поглядывая на часы и с трудом удерживаясь, чтобы не вскочить, подкатил к кушетке электрическую аппаратуру на колесиках с вертикально установленным записывающим механизмом.
— Нельзя ли сегодня без этого? — заметил Генри. — Прослушай меня и отпусти.
— Я все-таки попросил бы не перечить мне, хотя бы во имя нашей старой дружбы.
Генри пришлось подчиниться, и, приложив несколько маленьких металлических дисков к его груди и левому запястью, Бард включил аппарат, с которым эти диски были соединены. Затем, вынув из аппарата ленту с нанесенными на нее ломаными линиями, доктор подошел к окну и долго ее рассматривал.
— Генри, — сказал он, возвращаясь к Пейджу и присаживаясь на край кушетки, — ты помнишь, что я говорил тебе, когда ты дежурил во время воздушных налетов?
— Да… помню.
— Тогда ты не хотел меня слушать. А теперь придется. Я требую, чтобы ты немедленно перестал работать и уехал отдыхать по крайней мере месяца на полтора.
— Может быть, но только попозже.
— Я настаиваю на этом.
— Я очень ценю все, что ты для меня делаешь, Эд, но сейчас просто не могу.
Последовала пауза, затем Бард серьезно сказал:
— Выслушай меня, Генри. Твое сердце требует особого внимания. Если ты будешь следить за ним, ты, наверно, переживешь меня. Если же нет… — Он сделал легкий, но весьма выразительный жест.
— Но ведь я стараюсь быть осторожным.
— Тебе так кажется, только ты ошибаешься. Внешне ты, может быть, и спокоен, но каждый нерв у тебя натянут, как струна. Вот уже несколько месяцев ты живешь в обстановке невероятного напряжения. А для тебя это равносильно самоубийству. — Он понизил голос и продолжал, как бы взывая к его здравому смыслу: — Человек благоразумный знает, когда надо остановиться. Я твой врач и лучший друг, и я заявляю: тебе не по силам продолжать эту борьбу. В таких условиях сдаться — вовсе не значит признать себя побежденным. Вспомни, что говорил старик Сократ: «Сдаться, когда нет другого выхода, еще не означает признать себя побежденным». Уметь вовремя отказаться от борьбы — это тоже своего рода победа.