Чужой
«Младенец, Мария, Иосиф, цари… все стало набором игрушек из глины».
Иосиф Бродский
Когда розовое облако накроет ветхие крыши домов, он двинется по городу на ощупь, отважно погружаясь в плотную взвесь, прикрывая глаза от проникающей всюду пыли и невидимых песчинок, — стопа обретет гибкость и упругость лесного жителя, — все средоточие полуденного жара в приспущенных створках век, — в такие дни, не поддающиеся счету, не имеющие надежных координат в системе летоисчисления, в забитой хламом убогой комнатенке, хватаясь руками за спинку кровати и грязно-белые стены, та, имя которой ни о чем никому не говорит, некрасиво приоткрыв рот, хватая воздух, с вздувшимся горлом и подернутыми пленкой боли зрачками, придерживая выступающий живот, живущий будто отдельной жизнью, — с хрипом выталкивая из себя бесформенные мольбы и междометия, будет метаться, натыкаясь на несуразную мебель.
Очень скоро, через каких-нибудь двадцать часов, поднесет она захлебывающийся комок к груди, и, перебирая слипшиеся травинки на младенческом темени, откинется на подушках, вмиг светлея разглаженным ликом, переливаясь в плоть от плоти своей.
И тот, чье имя старо как мир, склонится над роженицей, щекоча рыжими завитками бороды нежную кожу младенца, и, неловко придерживая лежащую на сгибе локтя голову, застынет в блаженном оцепенении, в молитвенной дрожи произнося набор звуков, соединяющих буквы в одно слово.
Пройдут годы, дни и часы, много дней и много часов, — щенячья смазанность профиля сменится юношеской остротой, из нежного овала проступят скулы, и тревогой повеет от нездешней сини глаз и заломленных надбровных дуг, — тот, имени которого не знает никто, выпрастывая крупные кисти из узких рукавов, потянется за дышащим мерно хлебцом в гостеприимно распахнутой пекарне на углу, неподалеку от будки развязного брадобрея и овощной лавки с дремлющим над чашей весов маленьким таймани[26], отпускающим в долг многодетным семьям и взимающим долги после Рош-а-шана.
Размахивая руками, он понесется по улице, пытаясь укрыться от роя преследователей в закоулках домов, — многоголовая толпа, состоящая из бородатых мужей в черных сюртуках и длинных кафтанах, худых и тучных, страдающих одышкой и несварением, — с азартом и страстью, обливаясь потом и извергая потоки брани, настигнет его у самого порога.
Побиваемый каменьями и попираемый ногами, накрыв голову растопыренными ладонями, он будет долго раскачиваться на ступенях и скулить, обратив лишенные выражения глаза к искаженным лицам, а за окном испуганной птицей будет метаться тень его матери.
Накануне полнолуния душа ее устремлялась куда-то ввысь, к мерцающему бледному овалу с едва заметной щербинкой на боку.
На сердце расцветал огненный цикламен или томная орхидея. Не помня себя, выбегала она за ворота и мчалась по улицам портового города, не замечая заплеванных тротуаров, изгаженных голубями скамеек и запаха нечистот.
Сдерживая неровность шага, с напряженной прямой спиной шла мимо пивных ларьков, с блуждающим взором, приподнятыми уголками губ — полумесяцем, — кажется, ее звали Марита, и было не счесть браслетов на ее руках, — покусывая нижнюю губу, расправив плечи, проходила по бульвару вдоль набережной мимо освещенных кофеен и таверн, прислушиваясь к гулу и пьяным выкрикам, не отвечая проходимцам, хватающим за руки, только глазами, прозрачными, русалочьими, скользя по обветренным лицам. С каждым шагом плескалось в ней то, от чего наливались хищным светом зрачки стоящих на обочине мужчин, и двигались желваки на скулах, и движения становились размеренными и вкрадчивыми, как у охотников, опасающихся спугнуть желанную добычу.
Тот самый день и час, когда становилась рысью и кошкой, дикой и покорной одновременно, — рассекая влажную духоту отяжелевшей грудью, в облепившем высокие бедра платье шла сквозь толпу, навстречу маленькому человечку с коричневым лицом и худыми руками факира.
Человечек стоял, не вынимая рук из карманов широких брючин, скалясь мелкозубым ртом, не делая шага вперед, расставив короткие ноги, похожий на сморщенную обезьянку, — еще один странный обитатель безумного города, слившийся с разрисованными неистребимым грибком стенами домов, желтой пеной прибоя, плесенью на ступенях, рыбьей чешуей и йодистым запахом волн.
Пронзительно-угольные глазки и уродливый нарост на спине под кокетливым жилетом ядовито-канареечного цвета — малыш Жако, маленький североафриканец, из марроканских эмигрантов, — засунув костистый палец за худую щеку, поджидал свою ночную Фею на углу пивной, ни на минуту не сомневаясь в ее приходе.
Женщина приближалась, высокая, полногрудая, с сочным ртом и маленькой родинкой на шее. По мере ее приближения человечек становился все меньше и меньше ростом, — поравнявшись с ним, она гневно сверкнула глазами, на что человечек рассмеялся дробным смешком и мазнул по ней взглядом, — не оставляющим сомнений уличным зевакам, — Хозяин!
Женщина съежилась и ссутулилась, отчего грудь ее слегка обвисла, а взгляд миндалевидных глаз стал покорным, как у укрощенного животного.
Послушно приняла из его рук кружку с пивом и, опустившись на деревянную скамью, стала отхлебывать мелкими глотками, наливаясь хмельной влагой, пока цепкая ладонь Хозяина не опустилась на склоненную шею.
Вздрогнув, будто от щекотки, Марита тяжело встала, — пока маленький Жако расплачивался у стойки, она стояла чуть поодаль, переступая с ноги на ногу, — большая, с нелепым цветком в подкрашенных волосах, чтобы через минуту, на пару шагов впереди, так уж у них было заведено, идти до самого поворота, по направлению к серым приземистым зданиям вдоль кромки моря, а потом медленно подниматься по ступенькам и ждать скрипа поворачивающегося ключа и властного окрика в кромешной тьме коридора.
Огромная прекрасная блядища, — сквозь прорезь приоткрытых глаз я наблюдаю, как стаскивает она сарафан, ярко-желтый, в дурацких синих цветочках, — выныривая из сжатого ситца локтями, шеей, — паршивка, с такой грудью и без лифчика, — воображаю, как сшибает она всех подряд — затравленных, исходящих похотливой слюной мужичков, давно позабывших солоновато-устричный вкус женской плоти, — неуязвимых мачо в плотно облегающей бедра джинсе, жалких дурнушек с комплексами, принципами и прыщами, непорочных дев, юных и старых, с целомудренными сооружениями под монашескими одежками, — идя вот так, размашистой своей походкой, разметав соломенные патлы по дивным плечам, в раздувающемся сарафане на символических бретельках, с нагло проступающими сквозь тонкую ткань крупными сосками, — в каких оргастических ярких снах является она им, в каких немыслимых позах, — сними все, — пробормотал я сквозь зубы, и она послушно переступила через лоскуток чего-то полупрозрачного, с вызовом поглядывая на меня, — все? — клянусь всеми святыми, я никогда не тратил драгоценное время на идиотские церемонии, так называемые прелюдии, — истинная Женщина, здоровая, не изнуренная диетами и избытком ума, молодая, рожавшая, с шикарным тазом, крупными коленями и здоровыми зубами, — я вижу, как кровь приливает к тонкой коже на груди, а пламя рыжих волос внизу живота освещает стены жалкой комнатушки, — все это время я лежу, не шевелясь, на драном диване, — мне стоит огромной выдержки лежать так, — лениво сдвигаю край простыни, — пускай полюбуется удивительным зверем, — поглаживая живот, медленно приказываю ей вынуть ремень из брюк, висящих на стуле, тяжелый кожаный ремень с нешуточной пряжкой, — как загипнотизированная разворачивается она спиной и негнущимися пальцами выдирает его из петелек и подает мне, — она понимает и как будто нет, — движения ее расплывчаты, — богиня снов, сотворенная из сочных мазков, — Рубенс и Веласкес, Гоген и Ренуар, — любуясь, я провожу алую полосу по ее спине, между белоснежными лопатками, — как восхитительна линия бедер, — отпечаток моих пальцев остается на ее шее, у рыжих кожа отличается особой батистовой нежностью, — не дожидаясь, пока просохнет она от потока горючих слез, кусая и целуя мне руки, извиваясь, рыча и рыдая как дитя, — я пронзаю ее раскаленным жезлом, я истязаю ее долго, вдохновенно, о, если б была она полотном, а я — кистью, я с гордостью поставил бы маленькую размашистую подпись в левом нижнем углу, — не прерываясь, не давая отдышаться ни себе, ни ей, я создаю шедевр — в алых разводах, в рыжих зигзагах и непереносимых по яркости красках, — о, в каком счастливом изнеможении, осипшая, едва шевеля распухшим языком, она подойдет к двери, и будет медленно спускаться по лестнице, точнее, стекать с нее, светясь в темноте молочной кожей, унося мой шедевр на себе, — я увижу ее из окна, медленно идущую вдоль шоссе с высоко поднятой рукой, издалека похожую на диковинный цветок с желтыми лепестками или китайский фонарик, — еще некоторое время буду любоваться светящейся точкой, пока душная южная ночь не поглотит ее вместе с резко отъезжающей машиной, — в такие минуты я становлюсь немного сентиментальным, — моя дорогая девочка, — выдыхаю я, проваливаясь в целительный сон, — как все истинные художники, я бываю излишне эмоциональным, — этой ночью мне приснится огромное поле, густо усыпанное одуванчиками, и бегущая по нему длинноногая нимфа в раздувающемся на ветру желтом сарафане.