Многие великие люди обладали истерическим характером, классический пример — Жанна д'Арк, ставшая героиней своего времени. Многие художники, артисты, поэты безусловно обладают истерическим характером, но, любя свое искусство больше, чем себя в нем, они и характер свой целиком используют для творчества. И не только люди искусства. Ведь истерический характер — это и способность видеть мир преувеличенно ярким, праздничным, героическим и таким же ярким, незаурядным нести себя людям.
Но беда, когда у человека, обладающего истерическим характером, цели — мелкие, ничтожные, эгоистичные… Ты в связи с Ларисой заговорила на эту тему?
Да. Она по правде лишилась чувств на пристани…
— Она и умереть бы могла «по правде», если б вообразила, что умирает. Истерия — великая симулянтка.
Дядя помолчал.
Баловали ее необузданно в детстве. А теперь она за это расплачивается. И не одна она… Мы испытываем вечный страх за Юру. Лариса делает все, чтобы отбить у ребенка любовь к себе… Иннокентий сам превратился с ней в комок нервов. Его только и спасает его работа.
— Дядя, ты любишь Иннокентия?
Дядя остро взглянул на меня. Морщинистое лицо его омрачилось.
— Как ты это сказала, Марфенька… Отвечу. Люблю и его и Реночку. Всю эту семью люблю, они мне как родные. И чего я не знал до сих пор, так это разницу между теми, кто как родной и просто родной. Ты явилась всего три месяца назад, трогательно похожая на моего младшего любимого брата, и вот… Я никогда никого не любил так, как тебя, Марфуша.
— Спасибо, дядя. Я ведь тоже тебя люблю, как одного папу любила.
Я быстро наклонилась и поцеловала дядю. Он потрепал меня по щеке.
— Так вот, Марфенька, хотя я люблю Иннокентия, но тебя больше. И потому был бы огорчен, если б ты влюбилась в него. Ведь у меня есть основания опасаться этого, не так ли?
— Разве уж так заметно? — смутилась я.
— Да, Марфенька. Мы с Кафкой говорили об этом… он раньше меня понял.
— О!
— Да. И Кафка огорчен — за тебя. Не из-за Ларисы, нет. Ведь брака, как такового, уже давно не существует. Вот немного подрастет Юрка, и они разведутся. Мы из-за тебя огорчены.
— Почему? Что он меня никогда не полюбит, да?
— Мы как раз боимся обратного.
— Но…
— Видишь ли, Марфенька, милая… Иннокентий не даст тебе счастья. С ним ты не узнаешь покоя.
Дядя переменил тему, и я была рада. Но когда я уже лежала в своей каюте, прислушиваясь к шуму волн за иллюминатором, я опять услышала эту фразу: «…с ним ты не узнаешь покоя».
Покой? Разве покой — это условие счастья? Меня тревожило другое: Иннокентий никогда не полюбит меня. Что я по сравнению с ним? Гадкий серый утенок, который никогда не превратится в лебедя — прекрасную и гордую птицу. Что сулит мне будущее? Что сулит мне это плавание?..
Я опять прислушалась, приподнявшись на локте: волны бушевали, а ветер свистел все сильнее. Потрескивали доски перегородок и перекрытий, что-то поскрипывало в недрах корабля. Из машинного отделения доносился стук машин, словно стучало здоровое, спокойное сердце. И я вдруг успокоилась. Какой мне еще любви надо? Разве я хочу от него чего-нибудь? Только бы плыть с ним на одном корабле! Только работать рядом.
Я устала, я просто выбилась из сил, ведь мы поднялись так рано, а день был такой хлопотный, и столько волнений… Успокоившись, я крепко уснула, и под утро мне приснился очень странный сон — так он был ярок, фантастичен и правдоподобен одновременно.
Снилось мне, будто я подлетаю на чем-то напоминающем вертолет к городу на океане. Во сне я знала, что это 1995 год и мне уже скоро минет сорок лет. На мне было длинное, до щиколоток, платье из какого-то шелковистого лиловато-серого материала. Волосы длинные и собраны на макушке в узел (никогда в жизни не отпускала длинных волос).
Я будто нервничала и все дотрагивалась до своего опалового ожерелья — того самого, что мне подарила Марфа Ефремова. И вот будто я сквозь огромное выпуклое стекло увидела сверху искусственную лагуну среди океана и в ней плавучий город из стали, стекла, меди и пластмассы. Город сверкал и двигался — игра света и тени на разных уровнях. И вот я уже шла одна, оставив своих спутников, каким-то идущим по спирали внутренним коридором. А затем коридоры превратились в легкие праздничные мостики, под которыми плескалась зеленоватая океанская вода.
Я все убыстряла шаг, я уже почти бежала — я искала Иннокентия. Он был где-то рядом, он тоже искал меня, но мы никак не могли найти друг друга. А вокруг, словно из тумана, проявлялись дома, которые не походили на дома. Одни были похожи на паруса, надутые ветром. Другие — на винтообразные башни, а их балконы и лоджии — словно корзины с цветами. Были дома, подобные светящемуся яйцу, или линзе, или раковине улитки. А потом я через цепочку висячих мостиков перешла в другие кварталы.
Пронизанные солнечным светом, дома эти как бы парили в воздухе. Прозрачные просвечивающиеся плоскости и объемы. Серебристая паутина тросов, антенн, трубчатых мачт. Легкие ребристые, цилиндрические и трехгранные конструкции, уходящие вдаль и ввысь. Подвесные тротуары, висячие парки, причудливые цветы и травы, свисающие с мостков, террас и лоджий. И вдруг я увидела Иннокентия. Он бежал навстречу мне, но в другой плоскости… Мы должны были разминуться, и я стала с нежностью и отчаянием звать его. Он прислушался, озираясь, увидел меня и сбежал по каким-то ступеням. Мы очутились друг против друга, но между нами была плотная стеклянная стена. Я прижалась к стеклу и смотрела, смотрела на него. Он был такой же, только с седыми волосами. Иннокентий что-то говорил мне, но стекло не пропускало звуков.
Я спросила знаками, где пройти, но он грустно посмотрел на меня и, покачав головой, повернулся и пошел прочь. Он уходил, не оборачиваясь, все дальше и дальше, а я в ужасе смотрела ему вслед.
— Вот уже он мелькнул последний раз — совсем далеко — и исчез за туманным светящимся эллипсом.
Проснулась я в слезах, и хотя утешала себя, как мама Августина, что плакать во сне к радости, но на сердце осталась щемящая печаль. Было еще совсем рано, кроме вахтенных, все спали, но я поняла, что больше не усну, и, одевшись потеплее, записала сон в дневник. Хотя вряд ли я забыла бы его.
* * *
Второй месяц мы блуждаем по Великому океану в поисках Течения. Ича уверяет, что запеленговал его, но, может быть, оно тогда отклонилось из-за бури? Или не было никакого Течения?
Давид Илларионович Барабаш, наш биохимик, совсем не верит в наше Течение. Это своеобразный человек. Ему лет под шестьдесят, он украинец, плотный, бравый, густоволосый и белозубый. Отлично зная русский язык, он говорит больше по-украински. «Почему это, — шумно возмущается он, — все украинцы владеют русским языком, а вот русские никогда украинского не знают!» (Может быть, мне изучить украинский?) Будучи кандидатом наук и написав несколько ценных монографий, Барабаш отказался защищать докторскую: «Я за званям не гонюся, выстачыть з мене и кандидацькой».
Иннокентий говорит, что Барабаш — серьезный ученый, только малость неуживчивый и вздорный в быту. Вот почему он в зените своей научной деятельности изучает химию моря на таком крохотном суденышке, как наша «Ассоль».
Кроме Барабаша и Иннокентия, у нас еще есть кандидат наук Михаил Нестеров — аэролог, актинометрист и синоптик. Миша Нестеров славный, простой, душевный человек. Он бывший электросварщик, работал на строительстве гидростанций, но пошел учиться дальше, с успехом закончил университет и аспирантуру. Кандидатскую он писал уже на Бакланской океанской станции.
Вместе с ним в каюте помещается Яша Протасов, гидролог и океанограф. Яша только в прошлом году закончил институт. Он худой, длинный и столь близорук, что без очков совсем ничего не видит.
Дядя поместился вместе с Иннокентием, поскольку тому, как начальнику экспедиции, положено две смежные каюты. Сережа Козырев в одной каюте с Харитоном. Как ни странно, они не только ладят, но даже сдружились. Главмех Шурыга поместился со своим помощником-эстонцем, по имени Лепик Арди. Одноместные каюты имеют только неуживчивый Барабаш, штурман да я. Матросы все поместились в общем кубрике, кроме, конечно, девушек — Миэль и Лены Ломако, у которых каютка на двоих.
Итак, мы все ищем Течение, благо «Ассоль» морским регистром предписан неограниченный район плавания. Пока никакой бури, никаких тайфунов, только крупная зыбь. «Ассоль» легко бежит по волнам, бело-пенным сверху, исчерна-зеленым снизу. Холодно! Но в каютах тепло, трубы — руки не удержишь.
Работы много, но считается, что к настоящей работе мы еще не приступили. У меня, например, шесть наблюдений в сутки — каждые четыре часа. Точнее, пять, так как от ночного меня освобождают, сменяясь поочередно, Миша Нестеров и Сережа Козырев. Я, конечно, отказывалась, но Иннокентий довольно резко оборвал меня и сказал, чтоб я берегла силы к тому времени, когда придет «настоящая» работа.