— Хороший мой, вы меня слышите?
Больной чуть поднял веки и опустил, давая понять, что слышит, но ему уже все на этом свете невмоготу, и слышать — тоже.
— Поможем вам, сейчас! — сказал Коржин и быстро вышел из палаты, жестом потребовав, чтобы сопровождающие его поторопились за ним.
— Сейчас же на стол, — прошипел он. И тут же, в нескольких шагах от двери, отобрал в ассистенты солидного хирурга и Бобренка.
Обход был прерван. Больного повезли готовить к операции.
Когда Коржин с помощниками, облачась в стерильное, все закрыв стерильным, кроме глаз, подошли к столу, стало тихо. Тишина наступила как непременное действие: в ней была предельная строгая собранность, готовность к движению, малейшая неточность которого гибельна. На этот раз — готовность предотвратить смерть, не ту, что грозит в будущем, а ту смерть, что уже рядом, уже одолевает лежащего на столе.
Перед заглядывающими в операционную закрылась дверь. Операция началась.
Через семнадцать минут дверь отворилась. Вышел Коржин с мокрым лбом и тяжелым шагом проследовал в умывальную, на ходу снимая очки.
Минут через десять после него вышел Бобренок.
У него был вид перенесшего потрясение.
— Каталку, — сказал он санитару, дал дорогу вкатить ее в операционную, да так и остался стоять у стены.
Чей-то голос в коридоре объявил:
— Кончают. Алексей Платонович размывается, и Коля вышел.
К Бобренку подходили не занятые на операции коллеги.
— Ну, что?..
— Ну-у, говори!
Он стоял, пытаясь что-то понять, что-то себе объяснить.
Его ровесник и однокашник Грабушок, быстроглазый, похожий на клинок в мягкокожих ножнах, спросил:
— Летальный?
Бобренок стоял и думал. У него была способность углубленно думать при всех.
— Вот чертов молчун. Николай! Тебя спрашивают, летальный?
Бобренок сжал руку в кулак:
— Это гнойная сумка. Притиснута к плевре вот так, сию секунду прорвется. Я стоял голова к голове — и не успел, не уловил, как он отделил от плевры. Не работа была… Озноб до сих пор… от чуда.
— Так это ж Коржин! — гордо сказал Грабушок. — Другого я от него и не ждал.
Никто ему не напомнил, что он только что спросил — «летальный?». Не до того было. Переживали чудо. Ведь к нему не привыкнешь, даже к десятому, даже к сотому. Ибо чудо никогда не повторяется, оно всякий раз новое.
Сестра, измученная уходом за бывшим смертником, никак не могла поверить:
— Неужели живой будет?
— Будет, — ответил за Бобренка ординатор, прозванный Неординарным. Он вышел вслед за каталкой с прооперированным.
За ним, последним, вышел хирург солидного вида, солидных знаний, бледный и замкнутый.
Послышался голос Коржипа:
— Продолжаем обход.
Он поглядел на увозимого в палату как-то озаренно, бодро и подошел к хирургам. Эта операция, предельно осторожная, точная, предельно скорая даже для него, отбирающая массу сил, казалось, прибавила ему силы или бодрости, хотя он осунулся и, похоже, что в весе убавился. Но медленнее работать было нельзя: каждая минута на столе могла стать для больного последней.
Подойдя к помощникам, Алексей Платонович поднял голову, со своего невысокого роста посмотрел в глаза высокому солидному хирургу, потом Бобренку и сказал:
— Прежде чем продолжить обход, я хочу поблагодарить вас. Вы прекрасно, догадливо, точно ассистировали.
— Какое там догадливо, — не согласился Бобренок. — Я же не успел уловить, как вы начали проход у плевры.
— Зато все остальное улавливали моментально.
— Чем вы начали?
Алексей Платонович поднял мизинец:
— Вот чем. Он мягче металла. Но что такое, почему вы не готовы к обходу? Прошу мыться и догонять.
Во время обхода некоторые диагнозы подтвердились.
Но один диагноз был до нелепости неверный. Благодаря латыни это не стало достоянием гласности, не унизило автора нелепого предположения в глазах больных.
— Профессор, со мной прямо страх! — пожаловался один детина с разбитой после попойки лобной костью. — Мозги у меня так и перекатываются в голове из угла в угол.
— Ничего, — ответил Коржин. — Они гуляют. У вас их такое удобное количество, что им просторно. Полежите спокойно, пройдет.
Дошли до упомянутой накануне Николаем Николаевичем женщины с предполагаемым заболеванием Паркинсона. Она оказалась невероятной полноты блондинкой средних лет, с множеством локонов, подхваченных голубой лентой, и, ввиду того, что была супругой одного из видных начальников Минского горторга, лежала в отдельной палате. На ее тумбочке было все высокосорт, но-питательное, деликатесное, в магазинах не виданное, — все, кроме птичьего молока. Не уместившаяся на тумбочке тарелка с пирожками и распечатанная, но нетронутая плитка шоколада красовались на табуретке, покрытой накрахмаленной скатеркой.
Больная полулежала-полусидела, откинув голову на гору из четырех подушек. Центральная, если можно так сказать, часть ее лица, свободная от излишних пластов жира, была мраморно-красива и выражала томное страдание.
Алексей Платонович попросил больную проделать несколько совсем не трудных движений, в том числе протянуть руку к табуретке, взять плитку шоколада, поднести ко рту, но не есть, а положить обратно, на то же место.
Проследив за этими движениями, действительно неверными, с некоторой дрожью, как в ранней стадии болезни Паркинсона, он спросил, как она жила до поступления в клинику, в каких занятиях проходили ее дни.
Больная ответила слабым голосом, что ничего вредного для здоровья она не делала. На работу ей, конечно, ходить не приходилось. И дома, конечно, всякими хозяйственными делами занималась не она, а домработница, сестра домработницы и мама.
— Высокоуважаемая, — подчеркнуто любезно, не дай бог как любезно, сказал Алексей Платонович, — вы превосходно изложили историю вашего заболевания, весьма серьезного. Вас ждет полное перерождение сердца, мучительная одышка, постоянная усталость от зарастания органов жиром, лишающим их возможности выполнять свою работу, ибо все, что не работает, мертвеет.
— О-ой, — ужаснулась больная и села. — Скорей начинайте лечить. Я здесь уже четыре дня, а меня никто не лечит, только ходят, осматривают и делают анализы.
— Это было необходимо и привело к выводу, что мы ничем не можем вам помочь.
— Не можете? — удивилась она. И добавила не без ноток угрозы: — Вы отказываетесь меня лечить, профессор?!
(Здесь надо ответить на возникший, вероятно, у читателя вопрос: почему ранее нигде не упомянуто, что Алексей Платонович уже стал профессором и когда именно он им стал? Об этом не упомянуто потому, что в его жизни и судьбе менее всего важно и интересно, когда именно он стал доктором медицинских наук, заслуженным деятелем науки и профессором, так как никогда специально не трудился для получения этих высоких званий. Они являлись оценкой его повседневных дел, его статей и книг.)
Зарастающей жиром, воистину несчастной женщине он ответил:
— В клинике вам помочь невозможно.
— Ах вот что! — поняла она по-своему. — Вы хотите вылечить меня дома?
— Вылечить вас может только один в мире человек — вы. Для этого прежде всего надо встать с постели. Лежать — только ночью. Сегодня же, — он кивнул в сторону яств, прекратить это гибельное роскошество. Вместо сливок и сметаны есть простоквашу. Вместо шоколада — хлебный сухарик. Вместо пирожных и пирожков — сколько угодно овощей и не более раза в день кусочек отварного мяса или рыбы. Пока жировые накопления будут мешать вам наклоняться — ежедневно натирать пол ножной полотерной щеткой, как следует натирать, не боясь пота. Не менее трех часов в день ходить. А чтобы не было скучно — заходить в самые дальние магазины и что-нибудь покупать, что-нибудь нести, например буханку хлеба…
— Но, профессор, говорят, в магазинах очереди.
— В хлебных небольшие, — утешил Алексей Платонович. — Я каждый день покупаю хлеб и трачу на это не более десяти минут.
— Это вы для мышц? — поинтересовалась больная.
Сопровождающие Алексея Платоновича врачи расхохотались. А он без улыбки сказал:
— Завтра вас выпишут. Займетесь делом — будете здоровы.
И вышел из палаты. Он потратил на эту больную слишком много времени. Не успел из-за нее выпить свою привычную чашку чая с бутербродом. Он спешил в Мединститут на последнюю перед каникулами лекцию, не прочитанную своевременно. Спешил и по дороге думал о причинах человеческого ожирения и необъятных размерах, какого оно достигает.
В институте его бурно встретили студенты, соскучившиеся по его лекциям, изголодавшиеся по насущному хлебу веселья. Им не хватало собственного смеха, неизменного на его лекциях. Смех помогал все впитывать и запоминать куда лучше, как они уверяли, чем при сплошном серьезе.