— Что-что? — спросила Варвара Васильевна. — Это от слова «дублировать»?
— Да. Это значит еще раз снять тот же эпизод на случай, если в первый раз снят неудачно. Мы должны работать безошибочно. Снимать бесплатных актеров. К тому же — на улице, летними днями и белыми ночами, чтобы обойтись без осветительных приборов. Их нам тоже никто не даст.
Варвара Васильевна, теперь уже уверенная, что не увидит летом сына, почувствовала неудержимое приближение слез и поспешила на кухню заваривать чай.
Алексей Платонович, огорченный как маленький за Игнаца Земмельвейса, а может быть, заодно и за себя, не застрял на своем огорчении. Он уже нашел повод для радости:
— Что ж, прекрасное, интересное лето тебе предстоит. Но имей в виду, просьба о Земмельвейсе не снимается. Она откладывается, и, надеюсь, ненадолго.
— Идет, — сказал Саня. — А ты заметил, тепло у нас сегодня?
Алексей Платонович старательно втянул воздух, как будто только носом умел чувствовать тепло и холод.
— Да, небывалая жара, градусов семнадцать! Но на улице свирепый мороз, что ты, безусловно, ощутил, стоя на перроне в своем очаровательном головном уборе. И одному местечку на твоей голове до сих пор пренеприятно.
Он повернул Санину голову затылком к себе, посмотрел то место за ухом, которое его сын, если вы помните, умудрился рассечь корягой на дне реки в Самарканде, а отец умудрился заштопать так, что непосвященный и швов не отыскал бы. Посмотрел сейчас потому, что еще из окна вагона он заметил Санину руку, греюшую это место.
— Напоминаю, тебе всегда будет больно от холода.
Это место не защищено: не хватает кусочка черепной кости, его унесла река. Ты догадывался об этом?
— Догадывался, — ответил Саня.
— Тогда мог бы заодно догадаться, что тебе нельзя носить зимой кепи. Надо носить шапку с наушниками.
Идя по коридору с двумя чайниками — заваркой и кипятком, — Варвара Васильевна услышала узбекский, шутливо-сокрушенный Санин возглас:
— Ай-яй! — и его разъяснение: — В шапке-ушанке я похож на птицу удода, а мне необходимо быть привлекательным.
За этим разъяснением последовала небольшая пауза.
Совсем небольшая, казалось, для того, чтобы отец мог прийти в себя.
Но нет, ему не надо было приходить в себя. Он вспомнил, как встреча с Варенькой Уваровой стала для него защитой от всех трагически неразрешимых вопросов, надеялся на счастливый выбор сына, и все это высказал одним словом:
— Уже?!
Боже мой, сколько звучной и пугающе преждевременной мужниной радости было для Варвары Васильевны в этом коротеньком «уже?!». Она остановилась и почему-то развела подальше один от другого чайники.
А может быть, руки у нее развелись и чайники уж заодно с руками. Она замерла… И услышала подтверждающее Санино:
— Да.
Не меньше минуты она простояла так со своими чайниками.
Потом постаралась стать совершенно спокойной. Потом подошла к двери в столовую и, как говорила в молодости, возвращаясь к маленьким Сане и Ане, когда приходилось оставлять их одних, предупредив, чтобы заперлись на задвижку и открывали только на ее голос, — как тогда, нараспев, она сказала и теперь:
Козлятушки, ребятушки,
Отворитеся, отопритеся,
Ваша мама пришла…
Она не успела договорить «молочка принесла» — Саня уже отворил. Его лицо ей показалось новым и чуточку взволнованным.
Чаепитие прошло, как сказали бы теперь, в атмосфере сердечности, дружбы и полного взаимопонимания.
Пожалуй, у Алексея Платоновича и Сани было такое взаимопонимание. Что же касается Варвары Васильевны, то она, прекрасно понимая состояние мужа и сына, твердо знала, что ее состояния они понять не могут.
Она сидела за столом прямее обычного, как-то более подтянуто, и приковывала их взоры небывалым приветливо-спокойным, даже приветливо-равнодушным голосом и взглядом и в то же время каким-то подкожным смятением лица. Потому что голосом своим и глазами она владела прекрасно, а вот нервами, в том числе лицевыми, — куда хуже.
Но выспрашивать друг друга о том, чего не говорят сами, у Коржиных было не принято. И Алексей Платонович, принимая из рук жены свою микродозу варенья, как всегда, одну ложечку, не больше, не без удивления посмотрел на жену сначала сквозь верхние стекла очков, затем сквозь нижние, наконец, пригнув голову, взглянул поверх стекол и решил, что он обидел ее невниманием.
А вот когда он успел обидеть — никак не мог вспомнить.
Саня, взяв из рук мамы полное блюдце варенья и сосредоточенно уплетая его, как в детстве, без чаю, пришел к выводу, что чем-то виноват перед нею он. Вероятно, тем, что не ответил исповедью на ее исповедь. Мало того, что не ответил. Остался какой-то разъедающий осадок, и он не мог бы при ней подтвердить отцу то, что он подтвердил.
И вдруг Санина рука с ложкой варенья задержалась по дороге ко рту. С ложки капнуло на скатерть. А что, если она услышала?.. Да нет же, она подошла к двери позже.
О том, что мама могла его услышать, подслушивая, ему и в голову не могло прийти, как не могло прийти в голову, что порядочные люди вообще на это способны.
Он еще не мог отличить особенности материнского подслушивания. Оно — во спасение и защиту своего ребенка, сколько бы ни было ему лет. Кроме того, справедливости ради, надо уточнить: Варвара Васильевна ведь сперва услышала и, чтобы дослушать ответ сына, быть может меняющий всю его судьбу, — подслушивала.
Судить ли ее за это и какой строгости судом — пусть каждый определит сам. Но, определяя и решая, неплохо бы, если бы всем определяющим и решающим приходило на память: не судите да несудимы будете.
После чая Алексей Платонович занялся своими обожаемыми часами. Сверил их по точно идущим каретным.
Открыл коробку от ампул, где в каждом гнезде вместо ампулы лежал ключик и над каждым гнездом была выведена четкая синяя буква: «К» — каретные, «М» — малиновые (по городу Малина, откуда и пошел знаменитый малиновый звон), «Л» — лунные, и так далее.
Заводить часы было для Алексея Платоновича отдыхом, удовольствием и торжественным актом. По очереди он ставил их перед собой и, заведя, возвращал в точности на то же место. Он любил, чтобы они стояли, украшая стол, а на столе у него был завидно красивый порядок.
Оставалось посмотреть, как поживают не заводимые ключами песочные часы. Он перевернул их. Полная, стеклянная колбочка, опрокидываясь, поднялась вверх, опустевшая оказалась под нею, горлышком к горлышку, И потекли из верхней в нижнюю песчинка за песчинкой — секунда за секундой…
У одних это утекание песчинок вызывало обреченное «вот так и жизнь проходит», в других что-то ворошило, за что-то неосуществленное укоряло, третьих подстегивало не терять своих секунд напрасно.
Кажется, что секундные стрелки часов движутся быстрее, чем утекают в колбочку песчинки. Но механическое движение стрелки по кругу, заданное подкрученной пружинкой, так не подстегивает живее и полнее жить, как эти свободно летящие крохотные частицы земли.
И, кто знает, не введи человек в жизнь железной подкрутки некоторых пружинок и пружин, не иначе ли двигалось бы и само время? Не помягче ли? Не с меньшим ли грохотом?
Занимаясь часами в вечер приезда, Алексей Платонович думал не об этом. Сперва он думал о жене и нашел, что мало уделил ей внимания не в частностях, а в общем, и что, к сожалению, это всегда так, ибо в общем его внимание поглощено другим, и у него, поборника равенства, поборника широких прав человека, равенства в семье не получилось. Из-за этого на Вареньку и нападает иногда тоска, особенно из-за непроявленных музыкальных способностей или даже таланта. Муж делает свое дело. Сын тоже выбрал и увлечен им. А она?.. Вот почему сегодня это вылилось в протест. Вот почему она была за чаем такой подтянутой и недоступной, как в студенческие годы за кассой…
Глядя на утекание песчинок, Алексей Платонович радовался своему чувству к жене, улыбался тому, что оно неподвластно времени.
Но песчинки летели, секунды жизни уходили не на дело, и он как бы отключился от чувства, так молодо сегодня расцветшего, не принизив, не уменьшив его светлого значения. Он умел высвободить и отделить разум от чувства, хотя оно еще ютилось вблизи. И деловым возможностям это шло скорее на пользу, чем во вред, скорее обостряло ум, чем притупляло. Конечно, если чувство было согревающим, а не леденящим. Но леденящего в семье Алексея Платоновича, если не считать леденящей квартиры, пока что вроде бы не было.
Итак, он отключил себя от того, что не являлось делом, и устремился к своему делу. Внешне это ничем не обозначилось. Он остался сидеть как сидел, упершись локтями в подлокотники деревянного кресла и пальцами подперев подбородок. Только улыбка исчезла с лица и оно стало тверже.