- Их уже нет, пошли, - посмотришь.
Панглос вскочил еще раньше меня, отряхнулся, очищая себя от пыли половика, и побежал вперед. С опаской отворил я дверь, не очень доверяя словам Виктории, и действительно увидел совершенно пустую комнату, только что набитую, как бочка сельдями. С потолка на пол свисали два голых скрученных каната; повсюду стояли полные, еще дымящиеся пепельницы; разбросанные карты лежали на полу, тахте и подоконнике, заставленном порожними бутылками и бокалами, которые теперь оказались простыми гранеными стаканами, а посередине комнаты валялся перевернутый стул с поломанной спинкой и вывороченными вбок ножками…
***
…Заснул в ту ночь я почти сразу, провалившись в черную дыру забвения, иногда сквозь сон слыша, как Виктория бродит по комнате, вытряхивает пепельницы и собирает раскиданные карты и перебитую посуду, поскользнулся на этом видении и полетел в пропасть, устланную мягким фиолетовым илом покоя, всасываясь в него, как моллюск губами, и только иногда накрываясь с головой сплошной шелковой волной полного отсутствия мыслей и чувств. Всю ночь летел я вниз, изредка плавно тормозя, словно скоростной лифт перед тем, как остановиться на нужном этаже; торможение происходило по дуге, замедляясь на мгновение в высшей точке, а потом опять наступало наращивание скорости. На одном из этажей в мой лифт зашел говорящий попугай Федька, в сером френче, с надвинутой на клюв пилотке; он сказал: "Товарищи, разве вы не знаете, что коммуналка - первое и высшее достижение нашего общества?" - "Идите к черту, товарищ Федька, - сказал я, закрывая глаза, - не мешайте дрыхнуть". - "Вы что - несогласный будете? Супротив трудового народа? Давай черный рынок, по-вашему? - продолжал митинговать он - Дома терпимости из нашенской отечественной женщины организовывай, или нет? Правильно гуторю, ваше отщепенство?" Я попытался было хлопнуть его подушкой по башке, чтобы не мешал спать, но лифт опять полетел вниз, ветер засвистел в ушах, изгоняя неприятную поволоку впечатления от птицеобразной встречи; этот лифт напоминал молочный зуб, болтавшийся на тонкой ниточке, и когда снова затормозил, в освещенный прямоугольник проем вошла сероокая блондинка в передничке, повязанном по талии. Войдя, она сразу заломила руки и с тайной насмешкой стала умолять: "Красавчик, неужели вы против свободной любви? Посмотрите сюда, посмотрите на это - неужели я не в вашем вкусе? Сволочь, ты долго будешь меня мучить?" - "У меня несварение желудка от блондинистых фурий, - злобно отрезал я. - Понятно? Меня понос пробирает, когда я вижу таких, как ты. Поищи себе приставку в другом месте, проваливай, девонька, проваливай". Однако отделаться от нее оказалось куда труднее, чем от говорящего попугая-агитатора; нимало не смущаясь моими словами, пухлая блондинка потянулась вперед руками, но вместо того, чтобы ласково, как я ожидал, обвить мою шею, внезапно вырвала из моей головы клок волос. "Ты что - с ума сошла, сука?" - завопил от боли я, пытаясь отпихнуть ее навалившееся, пахнущее женщиной тело, но ее руки ловко избегали моих и, несмотря на сопротивление, вырывали из меня все новые клочки.
С усилием разодрал я глаза, слипшиеся от клея усталости, приподнялся - и увидел, что лежу в темной комнате поперек постели, обмотав простыню винтом вокруг одной ноги, а передо мной на коленях стоит Виктория в своем черном платье и, тихонечко ища в моей голове, выдергивает редкие седые волоски: в ее пальцах было зажато около десятка серебряных ниточек. "Ты что?" - отвел я ее руку. "Погадать хочу, хороший мой, тебе не жалко для меня седых волос?" Я зачем-то потрогал себя за череп, как бы проверяя, не много ли она вырвала, нет ли там уже проплешин, а затем опять посмотрел на нее. Разве я не знал раньше, как она хороша, разве я не имел глаз: огaрок тлел где-то за ее спиной, на подоконнике, Виктория стояла так близко, что я слышал кожей ее легкое дыхание, грива волос струилась вдоль узкого лица, она была вылитая Боттичеллевская мадонна, и я присев, просунул руки ей под мышки, к этому самому интимному месту, нравившемуся мне в женщинах куда больше других; и потянул ее к себе. Сначала она вроде поддалась, подчиняясь моему внезапному желанию; но потом, словно придя в себя, уперлась мне в грудь ладошками и прошептала: "Нельзя, Алешенька, нельзя, хороший мой!" - "Почему?" - не понял я, вспоминая как она стянула две ночи назад кожуру своего платья, и я упал с кружащейся головой в омут ее наготы, теряя сознание и чувствуя уходящую из-под ног почву. "Женское, - и я увидел, как густо покраснели, покрылись контурными пятнами смущения мочки ее ушей, щека, шея и лоб; и добавила; - Теку как губка, извини". Я сразу отпустил ее, почему-то точно чувствуя, что эта не так, что это всего лишь никчемная отговорка, и, не понимая, что изменилось за это бешено скачущее хромое время. Опустошенный, ощущая липко распластанную в груди обиду, я откинулся на подушки; Виктория медленно встала и, сделав шаг, задула еле теплящийся огарок; комната провалилась в чернильную темноту. Лежа молча, я прислушивался к тишине, призывая на помощь весь имевшийся у меня мужской земной опыт, и пытался разобраться в этой ситуации. Мне ли было не знать, как ненадежно мужское чувство, если, тем более, оно отгорожено от объекта влечения или восхищения преградой неудовлетворенной похоти? Как часто все возвышенные помыслы оставались в желтых пятнах на простыне, если удовлетворение все-таки происходило, и вместе с ним улетучивался прозрачный призрак одухотворенной близости. А если и оставалось что-либо настоящее, так только в той пустоте после пленительных горизонтальных занятий, просеянной многократными их повторениями, в которой либо - и чаще всего - горький миндальный осадок с желанием чтобы исчезла твоя ночная компаньонка, либо капля чего-то непонятного, чему нет названия, как нет в нем и смысла.
Сексуально озабоченным я был признан уже в возрасте пяти лет, когда однажды в душный день подошел к открытой двери ванной и увидел там моющуюся маму, которая тоже заметила меня и что-то ей поблазнилось в моих глазах будущего греховодника. Никакого Эдипова комплекса, мне было просто любопытно, но уже на следующий день меня опять потащили к невропатологу. Хотя, раздвигая еще шире веер воспоминаний, я вряд ли до школы разбирался в тонкостях отношений между мужчиной и женщиной. Помню, как мой отец, для которого однажды кончилось официозное время уезжать и наступило не менее официозное время возвращаться, в присутствии смеющейся мамы наказывает мне, чтобы я ни пускал ни одного мужчины в дом; "А если почтальон придет?" - серьезно спросил я, ибо еще долго "женское" будет заключено для меня в девочках-погодках; все остальное - за призрачной ширмой понимания и интереса. Хотя действительно буквально через несколько лет в мои сны стали просовываться тонкие девичьи руки, лобок с прорезью, расположенной почему горизонтально, мелькать растрепанные локоны и косички, пол заявит о своих правах; сквозь ребенка, ничего не знающего о себе, будет просвечивать мужчина, требующий удовлетворения плоти. Детский сексуальный сон трогателен: он ничем не кончается: девочкам снятся мужественные принцы, вносящие их в шелковый шатер на руках; либо мужичина - враг и насильник, который почему-то должен дать любовь. Но этим все и завершается. Обнаженные девические тельца спускались в мой сон, как снежинки в воду, и тут же таяли: я не знал, что с ними делать. Литературный пример - Дафнис и Хлоя: в жизни у них не получалось то, с чем просыпающийся пол не может справиться во сне; первой женщиной, которую я познал, стала такая же, как и я, девчонка с романтическим именем Анжелика. Ничем не прикрываясь, она повернула ко мне усталое лицо с зажатой между губ травинкой и посмотрела на меня женскими глазами. Внезапно мне стало стыдно за нее, за себя, за то, что был сейчас не с ней и "познавая" ее, смотрел (вернее подглядывал) за чужой любовью со стороны, и я кинул ей платье, чтобы она оделась; потом уже я понял, что если женщиной становятся сразу, то в мужчину превращаются постепенно. Но что же сейчас случилось с Викторией?
Я прислушался к рассыпчато угольной темноте и тишине, и неожиданно из дальнего от меня угла донеслись сдавленные, почти неосязаемые сырые всхлипыванья; мне вдруг стало страшно и я резко сел:
- Вика, это ты?
Темнота помолчала, скручиваясь вокруг меня густой спиралью, а затем откликнулась голосом Виктории, в котором, торопясь, пробегали искры слез, сдерживаемые вожжами нервов под уздцы:
- Что тебе, хороший мой?
- Вика, - начал я, не зная что сказать, и не придумав ничего умнее, спросил, - слушай, а что у вас здесь обозначается Коцитом?
- Коцит? - с удовлетворением услышал я, что в ее голосе все более затягиваются и высыхают слезные дорожки. - А как ты сам думаешь?
Не знаю… площадь вокруг Александрийского столпа, так?
- Видишь, какой ты у меня умный, ты угадал, - голос ее был спокойный и ровный, как снежная целина.