Вообще, писать она не умела. Ей легко давались полстранички связного текста, а настоящие истории с зачином, кульминацией и развязкой не получались. Но при острой нужде она применяла простенький трюк: воображала себя кем-нибудь другим и говорила от его имени. В результате выходили неплохие стилизации «к случаю», а сейчас такая и требовалась.
И Оленька представила, что она — невезучий писатель Укропов, от всего безъязыкого сердца любящий Россию, которой совершенно не знает. Слабый телом, смутный духом, полный самых лучших намерений и не имеющий сил их воплотить. И она поняла, о чем нужно говорить, и застучала по клавишам, чувствуя себя Укроповым, в котором бурлила её, Оленькина, энергия. С последней точкой она оторвалась от клавиатуры — и тут же перестала быть Укроповым. Прочитала получившееся и расхохоталась. Рассказик оказался плохоньким. Всё-таки Укропов паршивый писатель. Но было в этом тексте нечто, отсутствующее в оригинальных укроповских творениях. Всё почти как обычно: и сюжет нелепый, и персонажи ходульные, и псевдонародный стиль, и юмор плоский, и глупое имя у героя. Но при всём том у читателя на секунду вздрагивала душа, он откликался на лисий моґрок и кивал: да, да, так бывает. Потом, конечно, сам себе удивлялся, ну чем это может понравиться, но момент узнавания не забывал. И ещё одно достоинство имелось у этого рассказа — он совершенно точно понравился бы писателю Укропову.
Далее было несложно. Простенькая программа позволяла в электронном письме подставить в поле «отправитель» любой адрес. Получатель с первого взгляда не догадается, что послание пришло от самозванца, если не залезет в исходные данные — куда пользователи обычно не заглядывают. То есть, при минимальной невнимательности подлог мог сойти с рук, а Оленька не сомневалась, что устроители не станут исследовать каждое письмо под лупой. Емейл Укропова Александра Вольдемарвича легко нашелся в открытом доступе: бедолага боялся, что, если не кричать о себе на каждом углу, удача не заметит его и пройдёт мимо, поэтому настойчиво афишировал настоящее имя, возраст и прочие данные. К тому же он втайне гордился фамилией, столь близкой к земле.
Он этого не писал, но, чёрт побери, это был его рассказ. Его мысли, его знание жизни, его неповторимые укроповские стиль, талант, горькое искристое остроумие и боль за бесцельно проходящие дни. Он не понимал, что случилось, но глаза вдруг повлажнели, сердце рванулось навстречу словам и слилось с ними. Писатель Укропов подарок принял.
Это очень большое удовольствие, и приходилось всё время за собой следить, чтобы не растрачиваться по пустякам — из бумаги и фраз, светлых и тёмных полос, из чужих волос, тёмных и светлых, из пауз, пустот и отражений, — не плести бессмысленные безделушки-обманки.
Только для серьёзных случаев стоило тревожить силы, которым не было названия, но они точно существовали, Оленька их чувствовала. Она отлично понимала, почему ложь раздражает всех, даже не вовлечённых в паутину. По той же причине, по которой от эшеровских рисунков болит голова и случается физическая тошнота. Разглядывая их, человек начинает сомневаться в правильности собственной точки отсчёта, в незыблемости земли под ногами, в адекватности восприятия, в конце концов. То ли я вижу, что действительно происходит? Если сейчас сверну за угол, не замечу ли краем глаза свою уходящую спину? К чёрту, сжечь проклятые картинки!
И тебя, ведьма!
Оленька всерьёз надеялась, что остаётся невидимой. Дело не только в том, чтобы ловко прятать концы интриг, страшась наказания. Она вообще не хотела, чтобы кто-нибудь смотрел на неё. В детстве и юности Оленька слишком сильно зависела от людей, а потом освободилась, но взамен пришло легкое презрение, будто вокруг лишь статисты в её играх. Она умела любить одураченных с особенной грустной нежностью, заботиться о них, как о детях, — они и были её детьми, вскормленными молоком иллюзий, и, если внезапно сменить им диету, могли погибнуть. Или, возможно, они наркоманы, которым не выжить без привычной дозы обмана, слабоумные и нестрашные.
А боялась она иного — чужих холодных глаз, которые попытаются рассмотреть её, настоящую. Оленька соглашалась предстать злой, подлой, безобразной— но только если сама решит показаться именно такой, проконтролирует отражение в зеркале. Но вдруг кому-то удастся сморгнуть ворожбу и увидеть — бог знает что, — слабость, некрасивую жадность, какой-нибудь неудачный ракурс лица или характера, или другое, чего сама за собой не подозревала. Нельзя, чтобы под духами учуяли её настоящий запах.
И во что это выльется, чем её накажут, она не знала. Разлюбят, унизят, посмеются? Неизвестно, одно только понятно —хорошего не будет. И Оленька чувствовала, что ей в тысячу раз проще колдовать и путать следы, чем однажды встретить и вынести прямой взгляд наблюдателя.
Как-то сказала Паше:
— Я, знаешь, очень понимаю самураев. Когда их кто-нибудь оскорблял, они себя убивали. Потому что не могли после этого жить. Вот и у меня первое побуждение — умереть.
— Здоровая реакция на оскорбление — агрессия.
— Так то здоровая. А самураям честь не позволяла жить униженными.
— Ты, деточка, путаешь. Они, видишь ли, мыслили себя частью клана и считали, что в случае чего должны себя отсечь, чтобы позор не перешел на их господина, или как там у них было, я не силён.... А то, что у тебя, это обыкновенная гордыня. Но я прослежу, чтобы тебя никто не обидел.
Не ответила тогда, но подумала: ведь бывают ещё ронины.
– Дошло до меня, о великий царь, будто жил в нашем городе купец, богатый, удачливый, видом и нравом благородный, жен имел и наложниц... Не, я затрахаюсь в таком стиле рассказывать. Короче, был чувак, и всё у него было. А ко всему — жена и стадо любовниц. Он их всех любил, как умел, а они между собой грызлись и его грызли, потому что сосать молча — это путь настоящих мудрецов, а они были простые любящие женщины. А любящая женщина хочет сам знаешь чего — не денег и секса, это слишком просто, а чтобы весь был только её. И представь: зимним вечером приезжает он домой, там жена смотрит скорбно; отправляется к блондиночке в пентхаус — она ему катает истерику; сбегает к рыженькой в загородный замок, а в голову с порога тарелка прилетает. И все хором: «Я тебя люблю, а ты!!!» И одно только спокойное место для него есть, галерея, где он хранит картины и всякое красивое барахло. Потому что превыше всего на свете этот человек любит искусство. Я бы даже сказала Искусство с большой буквы. И глубокой ночью он туда, наконец, доезжает, на ступеньках снег нетронутый, открывает хитрый замок на двери, со всякими там распознавателями отпечатков и сетчатки; включает какой-нибудь рубильник, и по всем длинным залам начинают лампы вспыхивать, одна за другой так — чух! чух! чух! И он ходит и смотрит, ходит и смотрит. А потом поднимается по крутой узкой лестнице, открывает ещё одну дверь, совсем уж секретную, а там комната белая-белая, а посреди стоит его единственная главная любовь — бронзовая борзая. Ну, статуґя. Такая, знаешь, не очень крупная, меньше натуральной, но в ней каждая жилочка поёт и мчится — вот какая. И он подойдёт, обнимет её, а потом сядет в углу, марочкой закинется и смотрит, смо-о-отрит.
— А он дрочит при этом?
— Ну, не без того. Но вообще у них всё чисто платонически, без всякого там.
— Так и живёт?
— Не, какая сказка без финала. Его все мучают (или он всех мучает — как посмотреть), жизнь идёт, идёт, запутывается, и однажды в этой белой комнате собираются все его актуальные бабы: жена, две любовницы, ещё новая какая-то девочка восхищенная... И они все сидят и глядят на него — с любовью. Даже бронзовая борзая и та голову повернула, смотрит выжидательно. И он тогда открывает окошко, выбрасывает косяк, лезет на подоконник и того...
— Разбивается?
— Неа. Улетает.
— Как птичка?
— Ну, как толстенькая тяжёленькая птичка, сначала низэнько-низэнько, а потом ничего так, высоту набирает, и над городом, между труб и мачт, к северу.
— Почему к северу?
— Потому что скоро лето, снегири улетают.
— А бабы чего?
— Бабы расходятся плакать и делить имущество.
А бронзовая борзая остаётся одна, вскидывает острую морду и воет.
Ой, девка, повезло тебе в жизни — за обманщиком-то замужем быть. Ведь он тебя, дуру, бережет. Душу свою бессмертную на фантики меняет, чтобы тебя не тревожить. А на это мало кто готов, они же всё норовят по правде, по честному. Придёт такой вечером домой, лица нету и молчит. Час молчит, два молчит, а потом возьмёт да и вывалит всю правду на стол, как орехи. Целую гору орехов, круглых и твердых: захочешь разгрызть — зуб сломаешь, а кинешься убирать — рассыплешь. Раскатятся, разбегутся по полу так, что не шагнуть, того гляди наступишь. И через год, бывает, пойдёшь босая, а он откуда ни возьмись под ногой, и вопьётся. Пустяк вроде, а больно. Так и правда его по всей жизни разлетится и затеряется, будто и не было ничего, а потом однажды ступишь беззащитно — и напомнит, до самых печёнок проберёт.