— По-твоему, история — это что такое? Скажи, если можешь.
— Как что? Все. Все, что с нами происходит, и есть история. Тебе пару поставили за контрольную — вот и история. Пошли гулять — опять история. И то, что Наполеону вломили, — тоже история.
— Ничего ты не понимаешь. Это — случайности, никому и не интересные. Мелкие подробности — это истории все равно. История — это движение духа от страны к стране, по континентам. Вот ты, скажем, чем объяснишь, что в Китае нет истории?
— Почему это? Раз люди живут — значит, история есть.
— Китай выпал из истории много тысяч лет назад, если хочешь знать. Его покинул мировой дух. А Россия, как, по-твоему, имеет историю — или нет?
— Конечно, имеет, что она, хуже других, что ли?
— Нет у нас никакой истории, так, дрянь одна. Россия — это внеисторическое пространство, Чаадаева почитай. Мы просто существуем, если хочешь знать, а смысла исторического нет.
— Какой еще смысл нужен, кроме жизни?
— Исторический смысл. Допустим, тебе самому твоя собственная жизнь интересна, а для истории в целом в твоей жизни смысла нет.
— И пусть, главное — мне самому нравится. Что ты мне тычешь Гегеля и Чаадаева. Мало ли чего они там написали! Что я для их удовольствия живу, что ли? У них своя жизнь, у меня своя. И плевал я на их историю.
— Тебе наплевать на историю, а ей — на тебя. Кто дальше плюнет, еще посмотрим. Ведь должен быть смысл в жизни, который важнее самой жизни? Или жить, как трава — от лета до зимы?
— Смысл один — гадостей не делай. И никому не давай. И другого смысла не надо.
— Я про общий смысл говорю. Сказать, почему в России истории нет? Потому что она еще к этому общему смыслу не подошла. Мы, как невоспитанные дети, варвары, одним словом. Учимся плохо, мешаем историческому замыслу.
— Я лично никому не мешаю, лишь бы меня не трогали.
— Если история развивается со смыслом, значит, одни события помогают движению истории, а другие мешают. Ты, может быть, думаешь, что плохого не делаешь, а на самом деле тормозишь прогресс.
— Почему это я прогресс торможу?
— Потому что ты варвар и взгляды у тебя варварские.
— Это у твоего Гегеля так написано? Значит, тех людей, которые истории помогают, надо уважать, а других — давить? Получается, без завоевателей не обойтись. Живем мы, дурни примитивные, перемогаемся, а они, благодетели, нас убьют и в историю впишут. Зачем истории такой смысл? Пусть лучше благодетели у себя дома сидят. А придут к нам — мы их остановим.
— Россия всех спасет!
— Получается, больше некому.
— И Наполеона остановим, и лагеря установим! И весь мир захватим, везде помойку учиним. То-то славно!
— Мы никого не захватывали. Освобождали, это да.
— Чехословакию, например. От чехов. В Прагу мы танки зачем ввели? Прогресса люди хотели. Кому мешало?
— Не понравилось им, значит, что мы танки ввели.
— А тебе понравилось бы, если бы к тебе домой на танке приехали?
— А когда их в сорок пятом освобождали, когда в сорок пятам году танки вводили — им нравилось? Дед там воевал, он летчик был. Он везде воевал, и в Испании летал, и с немцами дрался. Там в Германии и погиб — он на таран пошел.
— При чем тут твой дед?
— Просто вспомнил. Много наших погибло за эту самую Прагу: немцы в нее мертво вцепились. В первый раз нас цветами встречали. А во второй раз обиделись. Подождем до третьего раза, я так думаю. Может, им опять помощь нужна будет. Я чехов люблю, хороший народ. Живут нормально, пиво пьют, забот никаких. Русским бы так!
— А русским и так хорошо, с заботами. У нас не в том радость, — нам бы вот кого освободить, это да. Просят, не просят — все равно освободим. Пускай они тоже свободные по пустырям погуляют! — мальчик говорил и переживал.
— Перестань, — ответил другой мальчик, — кому мы сегодня мешаем? Наоборот — сюда, к нам, все лезут.
— Славa богу, наконец-то добрались до коммунистов! — его собеседник произнес эти слова солидно, как человек, уставший от коммунистической диктатуры.
— Ты мне лучше скажи, зачем они на наши пустыри суются, если здесь так плохо? Медом эта помойка, что ли, намазана? Одного не пойму: кому мешает, что нам плохо? Что они все сюда лезут, на эту свалку, на что зарятся? Давно бы махнули на нас рукой — а им все покоя нет. По-моему, и Македонский где-то в Скифии окочурился. Зачем он-то поперся?
— Черная дыра! Болото! Что сюда ни попадет, сгинет к чертовой матери! Нашел чем гордится! Македонского с Наполеоном русские уморили!
— Не волнуйся ты за своих благодетелей! Новых македонских так просто не уморить.
— Ты хоть уважительно говори про тех, кто прогресс твоей стране несет!
— А я не просил. Кому прогресс нравится — пусть туда и едет. Слушай, чего тебе здесь делать? Поехал бы, как все едут. Где история, куда подальше, туда и поезжай!
— Я бы хоть завтра. Кто пустит? Нет, вы здесь, на Родине уморите. Носом в портянку повонючее. Чтоб понял, как Родину надо любить. Что полсвета социализмом загадили, стену поперек Берлина поставили, лагерей понастроили — это мы мир защищали. Только почему в России так погано, а во Франции так хорошо? Почему во Франции великая культура — а у нас пустыри да свалки?
— Во Франции не был не знаю, а у России культура великая. Такой больше нет. Уж лучше пустыри, чем Наполеон и Гитлер.
— Гитлера разбила, кстати, коалиция!
— В сорок четвертом году еле раскачалась твоя коалиция.
— А Англия?
— Что — Англия?
— Англия не участвовала в победе?
— Что там зависело от этой Англии! По Африке два батальона гоняли взад-вперед.
— Значит, три раза спасли русские мир?
— Три раза.
— А англичане никогда не спасали? Нельсон разве при Трафальгаре не победил?
— Что проку от твоего Нельсона без Кутузова?
— А Карл Великий?
— Арабов резал? Дело хорошее. В Израиле его любить должны. А так, что с него проку?
— Русская похвальба всегда кончается одинаково: бей жидов, спасай Россию!
— Мы, кажется, про евреев не говорили. И Россию спасать не нужно. Она как-нибудь сама. Может, в ней одной-то история и есть, иначе с чего бы она всем так мешала.
— История у нее есть — как бы побольше народу съесть. Она ведь живет потому, что ест свой народ. И тебя сожрет, и меня.
II
Мальчики замолчали и шли некоторое время молча. Почти все их разговоры кончались одинаково. Они не ссорились, совсем нет, и без этих разговоров не могли обойтись, но всегда наступал некий предел, за которым следовало раздражение, и они научились останавливаться. Один из мальчиков считал себя гражданином мира — так он был обучен в семье, он много читал и тяготился тем, что ему предстоит всю жизнь прожить на окраине цивилизации. Другой мальчик жил в бедной семье в бараке, испытывал патриотические чувства, гордился своим убогим домом — и обижался, если школьный друг давал ему понять, что жизнь вокруг плохая. Пока они шли в молчании, каждый из них придумывал про себя новые аргументы и вспоминал прочитанные книжки, которые надо привести в пример. Им обоим, как обычно это бывает, казалось, что главного они не сказали и не получилось выразить то, что они чувствуют и думают. Они готовили новые реплики, чтобы использовать в новом разговоре, но этот, сегодняшний, возобновлять не хотелось. Один думал: надо было сказать, что Россия пресекает любое движение истории. Здесь, на этой территории, все останавливается. Сестра брала его на лекции и семинары в клубы прогрессивных деятелей культуры — и он научился говорить сложными книжными словами. Да, так и надо будет сказать в следующий раз. Еще он подумал, что нужно найти отличие в движении войск Наполеона и Гитлера. Ведь ясно же, что это совсем разные вещи, а объяснить не получается. Или, скажем, Чингисхан и его походы, это движение мирового духа или нет? Постепенно мысли обоих успокоились и вернулись к другим вещам.
— Уеду к нашим, в деревню, — сказал другой мальчик, патриотически настроенный, — возьму удочки. Надоел город.
Почему-то его собеседнику обидными показались слова вполне безобидные — «к нашим», «деревня», «удочки». Было в них что-то вульгарное и добротное, что-то безнадежное. Так вот у них все здесь устроено, бессвязно думал мальчик, они любят место, в котором живут, они все договорились, а я тут лишний. И должен терпеть. Вечерняя жара давила и томила, воздух можно было осязать как чужое неприятное тело. Московское лето миновало легкий июньский обман и вошло в пору расцвета — потного, несвежего. Хотелось одного вдохнуть воздуха, но стоило открыть рот, и внутрь входила плотная горячая атмосфера, и дышать делалось тяжелей.
— А я уеду в Париж, — сказал первый мальчик, — я буду жить на набережной Анатоля Франса, окнами на Сену. Вечером буду выходить на балкон и смотреть вниз, на реку. Я люблю седьмой аррондисман. По нему проходит бульвар Сен-Жермен, а это мой любимый бульвар. Представляешь, я буду смотреть на баржи на Сене, ходить в Лувр, гулять под каштанами и никогда уже не увижу ни нашего пустыря, ни пятидесятого отделения милиции, ни нашей школы. «Ротонда», кафе «Ля Куполь», мне все знакомо.