Раввин Биндер воззрился на нее, но язык отказал и ему. Двигались лишь сомкнутые домиком руки — подрагивали, как слабеющий пульс.
— Рабби, спустите его вниз! Он убьется! Спустите, у меня, кроме него, никого нет…
— Это не в моей власти, — сказал раввин Биндер. — Не в моей власти, — и он мотнул массивной головой на толпу мальчишек позади. — Все дело в них. Да послушайте вы их.
И тут миссис Фридман впервые посмотрела на мальчишек и услышала, что они кричат.
— Все это ради них. Меня он слушать не станет. Дело в них. — Раввин Биндер говорил как в трансе.
— Ради них?
— Да.
— Почему ради них?
— Они хотят, чтобы он…
Миссис Фридман воздела обе руки — можно подумать, она собралась дирижировать небесами.
— Он пошел на такое ради них! — И жестом древнее пирамид, древнее пророков и потопов, ударила себя руками по бокам. — Мученика я родила! Нет, вы только посмотрите! — Она задрала голову. Оззи по-прежнему плавно помавал руками. — Мученик на мою голову!
— Оскар, спустись, умоляю, — простенал раввин Биндер.
Голосом на удивление ровным миссис Фридман обратилась к мальчишке на крыше:
— Оззи, спустись, Оззи. И тебе это надо, детка, — быть мучеником?
Раввин Биндер вторил ей так, точно она литанию читала:
— И тебе это надо, детка, — быть мучеником? И тебе это надо?
— Давай-давай, Оззи, будь мучником! — кричал Итци. — Будь мучником, будь!
Мальчишки, подстрекая Оззи к мучничеству, что бы это ни означало, подхватили крик.
— Будь мучником, будь мучником!
* * *
Бог весть почему, когда ты на крыше, чем сильнее темнеет, тем хуже слышимость. Оззи понимал одно — обе группы хотят не того, что раньше, и хотят разного: приятели напористо и мелодично скандировали, чего хотят; мать же и раввин ровно, напевно выводили, чего не хотят. В голосе раввина, как и в материнском, уже не слышалось слез.
Сеть таращилась на Оззи гигантским незрячим глазом. Огромное, затянутое тучами небо пригнетало. Если смотреть на него снизу, оно походило на серую рифленую доску. Оззи поднял глаза к неотзывчивому небу, и тут до него дошло, с какой ни с чем не сообразной просьбой обращаются к нему приятели: они хотят, чтобы он прыгнул, расшибся; вот чего они хотят, вот отчего веселятся. А вот что уже и вовсе ни с чем не сообразно: раввин Биндер стоит на коленях и его бьет дрожь. Так что если и вопрошать себя, то не «Я ли это?», а «Мы ли это?.. Мы ли?».
Торчать на крыше оказалось делом нешуточным. Если он прыгнет, они что — уже не петь будут, а пустятся в пляс? Так или не так? Если он прыгнет, чему это положит конец? Больше всего Оззи хотелось бы просунуть руку в небеса, вытащить оттуда солнце, и чтобы оно все равно как монета — если ее подбросить — дало ответ: ПРЫГАТЬ или НЕ ПРЫГАТЬ.
Колени у Оззи подломились, подогнулись, словно готовились к прыжку. Руки — от плеч до кончиков пальцев — напряглись, отвердели, застыли. Он чувствовал себя так, точно каждый его член имел свой голос по вопросу убить ему себя или не убить и решал этот вопрос независимо от него.
И тут свет, отстукав свое время, неожиданно угас совсем, и тьма, точно кляп, заглушила и хор дружков, подначивающих его на одно, и напевы матери и раввина Биндера, умоляющих совсем о другом.
Оззи перестал подсчитывать голоса, и, пустив, как бывает, когда заговоришь неожиданно сам для себя, петуха, сказал:
— Мама?
— Да, Оскар.
— Мама, стань на колени так, как раввин Биндер.
— Оскар…
— Стань на колени, — сказал он, — не то я прыгну.
Оскар услышал всхлип, за ним шорох: поглядев туда, где стояла мать, он увидел лишь ее макушку и разметавшийся круг юбки. Она стояла на коленях обок раввина Биндера. Оззи снова заговорил:
— Пусть все станут на колени.
Толпа опустилась на колени — это он слышал.
Оззи посмотрел вокруг себя. Одну руку уставил на дверь синагоги.
— Пусть он станет на колени.
Судя по звуку — не колени стукнулись о землю, а захрустели кости, затрещала материя. Оззи слышал, как раввин Биндер охриплым шепотом сказал: «…иначе он убьется», — и, когда Оззи в следующий раз поглядел вниз, Яаков Блотник больше не висел на ручке двери, а впервые в жизни стоял на коленях, точно гой на молитве.
Что до пожарных — оказалось, натягивать сеть, стоя на коленях, не так уж и трудно.
Оззи снова посмотрел вокруг себя, потом обратился к раввину Биндеру:
— Рабби!
— Да, Оскар.
— Раввин Биндер, вы верите в Бога?
— Да.
— Верите, что Бог может сделать все-все? — Оззи окунул голову в темень. — Все-все?
— Оскар, я думаю…
— Скажите, верите ли вы, что Бог может сделать все-все?
Последовало секундное замешательство. Затем:
— Бог может сделать все-все.
— Скажите, верите ли вы, что Бог может сделать так, чтобы ребенок родился без сношения?
— Да, может.
— Повторите!
— Бог может сделать так, — признал раввин Биндер, — чтобы ребенок родился без сношения.
— Мама, теперь ты повтори.
— Бог может сделать так, чтобы ребенок родился без сношения, — сказала мать.
— Теперь пусть он скажет.
Кто был он, сомневаться не приходилось.
Долго ждать не пришлось, в сгущающейся тьме Оззи услышал, как уморительный старческий голос что-то прошамкал про Бога.
После чего Оззи заставил всех повторить это. Ну а затем заставил всех — сначала по одиночке, затем хором — сказать, что они верят в Иисуса Христа.
Когда Оззи наконец закончил катехизический опрос, опустился вечер. С таким звуком, что с улицы показалось: уж не мальчик ли на крыше вздохнул.
— Оззи? — наконец решилась женщина. — Теперь ты уже сойдешь с крыши?
Ответа не последовало, но женщина ждала и, когда Оззи наконец заговорил, голос у него был дребезжащий, плачущий и упавший, все равно как у старого звонаря, который только-только кончил бить в колокола.
— Мама, пойми наконец — ну как ты могла меня ударить. Как он мог. Ударить из-за Бога — мама, ну как можно. Никого никогда нельзя ударить из-за Бога…
— Оззи, умоляю, ну спустись уже.
— Обещай, обещай мне, что ты никого не ударишь из-за Бога.
Оззи обращался только к матери, но что-то — кто знает что? — побудило всех до одного преклонить колени и пообещать, что они никого и никогда не ударят из-за Бога.
И снова наступила тишина.
— Вот теперь, мама, я могу и спуститься, — сказал наконец мальчишка на крыше. Повернул голову направо — налево так, будто проверял — зажегся ли уже зеленый свет. — Ну а теперь я могу и спуститься…
И приземлился — в самую середку желтой сетки, засветившейся разросшимся нимбом на пороге вечера.
В мае 1945-го, после того, как в Европе неделю-другую перестали воевать, меня направили в Штаты, где я и провел последние месяцы войны в учебном лагере «Кроудер» (штат Миссури). Весь конец зимы и весну я вместе с Девятой армией стремительно продвигался по Германии и, даже сев в самолет, не мог поверить, что он держит курс на запад. Умом понимал, но не мог отделаться от ощущения, что мы опять летим на фронт, где нас высадят и отправят наступать все дальше и дальше на восток, пока мы не обогнем строевым шагом земной шар, маршируя по деревням, вдоль кривых, мощенных булыжником улочек которых будут толпиться враги: смотреть, как мы захватываем то, чем прежде владели они. За последние два года я настолько зачерствел, что ни дрожащие от страха старики, ни захлебывающиеся от плача дети, ни растерянность и испуг в глазах бывших гордецов, меня уже не трогали. Мне повезло: сердце мое, как оно и бывает с пехотинцами, сначала, — точь-в-точь как их ноги, — болело, саднило, но в конце концов загрубело настолько, что куда б тебя ни занесло, — а заносило и черт знает куда, — не ощущало ровно ничего.
В лагере «Кроудер» моим начальником был капитан Пол Баррет. В тот день, когда я доложил ему, что прибыл для исполнения служебных обязанностей, он вышел из кабинета — пожать мне руку. Приземистый, резкий, вспыльчивый, он в доме ли, на улице ли ходил в натянутом до самых глаз залоснившемся подшлемнике. В Европе его направили на передовую, где он был ранен в грудь, и тяжело, а несколько месяцев назад вернули в Штаты. Он поговорил со мной о том о сем и на вечерней поверке представил солдатам.
— Господа, — сказал он, — как вам известно, сержанта Тёрстона от нас перевели. Это ваш новый сержант — сержант первого класса Натан Маркс. Он воевал в Европе и, надо думать, уже по одному этому рассчитывает иметь дело с солдатами, не с мальчишками.
Я засиделся допоздна в канцелярии — пытался, пусть и не слишком усердно, разобраться в нарядах, делах личного состава и утренних рапортах. Квартирмейстер, разинув рот, спал на разложенном на полу матрасе. У доски объявлений, висевшей на сетчатой двери, стоял новобранец, читал список нарядов на завтра. Вечер был теплый, из казарм доносилась музыка — по радио передавали танцевальные мелодии. Новобранец, когда ему казалось, что я на него не смотрю, разглядывал меня и по прошествии некоторого времени двинулся ко мне.