Я всегда улыбаюсь, когда мы касаемся в разговоре его будущей книги. Это совершенно фантастическая затея. Стоит ему сказать «моя книга», как мир теряет объемность, сжимаясь до ван Нордена и Ко. Его книга должна быть совершенно и абсолютно оригинальной. Вот почему он не может ее даже начать. Едва у него появляется идея, он начинает сомневаться в ней. Он вспоминает, что Достоевский, или Гамсун, или еще кто-то ее уже использовали. «Я не говорю, что я хочу быть лучше их, но я хочу быть самобытным», — объясняет ван Норден. И вместо того, чтобы писать свою книгу, он читает все новинки; таким образом он может быть уверен, что не собирается воспользоваться чужими идеями. Но чем больше книг он читает, тем больше презирает их авторов. Ни один из них не удовлетворяет его требованиям, ни один не приблизился к тем вершинам совершенства, которых он собирается достичь. Забывая, что он не написал даже одной главы, ван Норден говорит о них с пренебрежением и снисходительностью, точно в библиотеках целые полки заняты его книгами, которые знает весь мир и которые поэтому нет надобности называть. И хотя ван Норден никогда и никого не обманывает сознательно, у случайных слушателей его философски-критических рассуждений и жалоб на жизнь возникает твердая уверенность, что за этими небрежными замечаниями стоит солидный список достижений. Это касается, конечно, дурочек, которых он заманивает к себе якобы для того, чтобы прочесть им свои стихи или еще лучше — услышать их мнение и совет. Без зазрения совести он дает им грязный клочок бумаги с несколькими строчками, «идею новой поэмы», как он это называет, и со всей серьезностью требует от них честно сказать свое мнение. Но у них не может быть никакого мнения об этих бессмысленных строчках, и потому он начинает излагать им экстравагантные взгляды на искусство, которые сочиняет тут же на ходу и которые целиком зависят от сложившихся обстоятельств. В этом он достиг такой виртуозности, что переход от «Cantos», Эзры Паунда к постели происходит так же просто и естественно, как модуляция из одной тональности в другую. В противном случае возникает диссонанс. Такое бывает иногда, но, конечно, при своем характере он не любит говорить об этих осечках. Зато если уж говорит, то становится преувеличенно откровенным, как бы получая какое-то извращенное удовольствие от описания своих неудач. Есть, например, одна женщина, которую он пытается уложить в постель вот уже почти десять лет — сперва в Америке, а потом тут, в Париже. Это единственная женщина, с которой у него самые сердечные взаимоотношения. Они не только любят, но и понимают друг друга. Вначале я думал, что, если бы он мог достичь своей цели, его проблема была бы разрешена. У них имелось все необходимое для успешного союза, за исключением самого главного. Бесси в своем роде почти такой же необычный человек, как он. Отдаться мужчине для нее все равно, что съесть сладкое после обеда. Обычно, выбрав объект, она сама делает предложение. Она не дурнушка, но и не особенно привлекательна. У нее хорошее тело, что, конечно, главное, и она, как говорится, его любит.
Они с ван Норденом были так дружны, что иногда ван Норден, чтобы удовлетворить ее любопытство (и в тщетной надежде возбудить ее), позволял ей прятаться в шкафу во время своих любовных сеансов. Когда ван Норден оставался один, Бесси вылезала из своего укрытия и они обсуждали все самым подробным образом, обращая особенное внимание на «технику». Это был их конек, во всяком случае «техника» постоянно фигурировала в разговорах, которые они вели в моем присутствии. «Что неправильно в моей технике, по-твоему?» — спрашивал он. И Бесси отвечала: «Ты слишком примитивен. Если ты собираешься меня употребить, тебе надо стать изощреннее».
Как я уже сказал, между ними было поразительное взаимопонимание, и часто я, придя в половине второго к ван Нордену, заставал у него Бесси. Обычно она сидела на кровати, одеяло было откинуто, и ван Норден уговаривал ее погладить ему пенис: «Ну, пожалуйста, всего несколько легких прикосновений… это придаст мне храбрости, чтоб вылезти из постели». В другой раз он просил Бесси подуть на свой пенис, но, получив отказ, быстрым движением хватал его и тряс, как обеденный колокольчик; при этом оба умирали со смеху. «Я никогда не справлюсь с этой стервой… — говорил он. — Она не уважает меня. И все почему? Потому что я открыл ей свою душу». И тут же, обращаясь к Бесси, спрашивал: «Как тебе понравилась вчерашняя блондинка?» Бесси подтрунивала над ним, говоря, что у него нет вкуса. «Что ты несешь! — отмахивался он и добавлял, вероятно, в тысячный раз, потому что это стало звучать как старая шутка: — Послушай, Бесси, как бы перепихнуться чем Бог послал? Хоть бы наскоро, а? — В ответ она смеялась, а он продолжал тем же тоном, указывая на меня: — А как насчет него? Почему ты не даешь ему?»
Все дело было в том, что Бесси не хотела или не могла относиться к этому занятию холодно. Она говорила о «страсти», как будто это было новое слово, которое она сама изобрела. При этом она действительно ко всему относилась со страстью, даже к такому малозначащему для нее явлению, как секс. Она должна была вложить в него душу.
— Я тоже иногда бываю страстным… — говорил ван Норден.
— Ты?! Не валяй дурака. Ты просто потрепанный сатир. Ты даже не знаешь, что такое страсть. Эрекцию ты принимаешь за страсть.
— Хорошо, допустим, эрекция не страсть… Но нельзя быть страстным без эрекции. Это-то ведь факт.
По дороге в ресторан я думаю о Бесси и о других женщинах, которых ван Норден каждый день таскает к себе. Я уже так привык к его монологам, что научился не прерывать ход собственных мыслей, слушая его и только время от времени, когда его голос затихает, подавая автоматически реплики. Собственно, мы представляем собой хорошо слаженный дуэт, и, как во всех дуэтах, один из музыкантов лишь внимательно ждет сигнала, чтобы вступить. Сегодня у ван Нордена свободный вечер, я обещал составить ему компанию и заранее приготовился к его монологам. Я знаю, что к концу вечера буду чувствовать себя как выжатый лимон; но если мне посчастливится, если я смогу вытрясти из него несколько франков, то сбегу, как только он уйдет в туалет. Но ему хорошо известны мои намерения, и вместо того, чтобы обидеться, он просто держит меня на привязи, зажимая свои гроши. Если я прошу у него деньги на сигареты, он идет покупать их вместе со мной. Он не может оставаться один ни минуты. Даже когда ему удается подцепить женщину, он приходит в ужас от мысли, что останется с ней один. Если бы это было возможно, он бы заставлял меня сидеть в своей комнате, пока они занимаются любовью. В сущности, точно так же он просит меня посидеть с ним, пока он бреется.
На свой свободный вечер ван Норден обыкновенно наскребает и франков пятьдесят. Это, однако, вовсе не значит, что он не будет пытаться занять деньги, если найдет подходящую жертву. «Ради Бога, выручите меня, мне до зарезу нужны двадцать франков», — говорит он. При этом его лицо выражает последнюю степень отчаяния. Если он сталкивается с отказом, то наглеет. «Ну тогда заплатите хоть за выпивку!» Выпив, он смягчается: «Ну хорошо, дайте мне хотя бы пять франков… ну, два…» Вот так мы и таскаемся из бара в бар, собирая новости и перехватывая по пути несколько франков.
В кафе «Куполь» мы встречаем пьяницу-газетчика — одного из сотрудников с верхнего этажа. Он рассказывает нам, что в редакции только что произошел несчастный случай. Корректор свалился в шахту лифта и вряд ли выживет.
Сначала ван Норден потрясен, но, узнав, что это Пековер, англичанин, он успокаивается. «Несчастный идиот, — говорит он. — Такому лучше умереть, чем жить. Между прочим, он только что сделал себе искусственную челюсть…»
Упоминание о вставных зубах доводит газетчика до слез. Всхлипывая, он рассказывает, что Пековер, у которого после удара о дно шахты были сломаны обе ноги и все ребра, каким-то образом встал на карачки и начал искать свою челюсть. В машине «скорой помощи» он бредил о потерянных зубах. Это было трагично и в то же время смешно, и журналист с верхнего этажа сам то плакал, то смеялся. Для нас же наступил ответственный момент, потому что такой пьяница за одно неудачное слово может хрястнуть бутылкой по голове. Но этот тип никогда не питал дружеских чувств к Пековеру и даже редко заходил в корректорскую: между редакционным и техническим отделами была невидимая стена. Но сейчас, когда запахло смертью, он хотел продемонстрировать свое сочувствие и для большей убедительности был даже готов поплакать. Мне и Джо, однако, быстро надоела эта пьяная сентиментальность — мы хорошо знали Пековера, и, по нашему мнению, он не стоил и плевка, не то что слез. Мы бы сказали все это журналисту с верхнего этажа, но с таким типом нельзя быть откровенным. Придется покупать венок, тащиться на похороны и строить постную мину. Да еще придется расхваливать его прочувствованный некролог. Он будет целый месяц таскать этот некролог по всем барам, хвастаясь тем, как он замечательно справился со своей задачей. Мы с Джо понимаем это без слов. Мы просто стоим и слушаем в презрительном молчании. При первой же возможности мы сматываемся, а он остается у стойки бара и что-то бормочет в рюмку с перно.