Суббота, 17 августа
Сегодня утром — разговор с двумя членами дирекции. Повод пустяковый, просто хотели дать понять, что испытывают ко мне добродушное, снисходительное презрение. Я думаю развалясь в своих мягких креслах, они чувствуют себя почти всесильными, во всяком случае так близко от Олимпа, как только возможно для темной, глухой человеческой души. Они достигли вершины, предела счастья. Для футболиста предел счастья — попасть в национальную команду, для верующего — услышать глас божий, для чувствительного человека — отыскать родственную душу, откликающуюся на все движения его души; а для этих бедняг предел счастья — сесть в директорское кресло, ощутить (есть много людей, которым это как раз неприятно), что чьи-то судьбы в твоих руках, вообразить, будто ты решаешь, распоряжаешься, будто ты-кто-то. Однако сегодня, глядя на их лица, я понял: они не кто-то, они — что-то. Не люди, а вещи. Ну а я в их глазах? Глупый, неспособный, никчемный человек, посмевший отказаться от места на Олимпе. Однажды, много лет назад, я слышал, как самый старый из них сказал: «Если деловой человек обращается со своими служащими как с человеческими существами, он совершает величайшую ошибку». Я не забыл и никогда не забуду эти слова, хотя бы потому, что не могу их простить. Не только за себя — за весь род человеческий. И теперь меня мучит соблазн перевернуть его фразу, я думаю: «Если служащий обращается со своим хозяином как с человеческим существом, он совершает величайшую ошибку». Но я борюсь с соблазном. Все-таки и они — человеческие существа, хоть и не похоже, а тем не менее оно так. Они заслуживают жалости, самой презрительной, самой оскорбительной жалости, потому что надменность, наглое самомнение и лицемерие непробиваемой корой покрывают их души, а внутри, под корой, — пустота. Гниль и пустота. И одиноки они самым страшным из одиночеств, не могут даже остаться наедине с собой, ибо их нет.
«Расскажи мне про Исабель». У Авельянеды есть эта поразительная способность: она заставляет меня открывать душу, и я познаю сам себя. Когда ты так долго был один, когда проходили годы и годы и ни разу ни с кем не поговорил ты о своей жизни, не выложил все начистоту, когда никто не пытался помочь тебе очистить душу, просветить ее насквозь, до самых темных глубин, вступить в поистине девственные, неизведанные дебри желаний, влечений и отвращений, тогда одиночество становится привычкой, ты застываешь, цепенеешь, теряешь способность ощущать себя живым. Но вот явилась Авельянеда, она спрашивает меня обо всем, и вслед за нею я сам задаю себе вопросы, выхожу из оцепенения, распрямляюсь и живу, да, живу. «Расскажи мне про Исабель», так невинно, так просто, и все же… Исабель-она моя или — была моя, это касается одного меня, меня — мужа Исабели. И до чего же зелен я был тогда, господи боже мой! Когда явилась Исабель, я не знал, чего хочу, чего ждуот нее или от себя. Не понимал, не мог судить, что счастье, а что несчастье. Радостные минуты создавали постепенно представление о счастье, горестные — о несчастье. Такое зовется юностью, стихийностью чувств, но в какие бездны низвергает нас иногда подобная стихийность. Мне все же повезло. Исабель была добрая, а я не совсем глуп. И отношения наши складывались без особых сложностей. Но если бы время притупило взаимное влечение, что сталось бы с нами? «Расскажи мне про Исабель», она ждет полной откровенности. Я знаю, чем рискую. Хотя Авельянеде и чужды злоба, самоуверенность и стремление к соперничеству, ревность к прошлому страшна и жестока. И все-таки я решился на полную откровенность. Я рассказал ей про Исабель. Про Исабель и про себя. Не стал придумывать другую Исабель, не старался блеснуть перед Авельянедой. Конечно, блеснуть хотелось. Человеку всегда хочется покрасоваться, тем более перед любимой, всегда тебе хочется показать, что вполне заслуживаешь любви. Но я все равно говорил только правду, во-первых, потому, что Авельянеда достойна правды, и еще потому, что я тоже ее достоин и устал притворяться, до тошноты устал, просто не в силах больше носить личину, прикрывая бедную свою старую физиономию. И нет ничего удивительного в том, что, рассказывая Авельянеде, какой была Исабель, я узнавал постепенно, каким был я сам.
Сегодня начался мой последний отпуск. Дождь шел весь день. Я провел этот день в нашей квартире. Сменил два штепселя, покрасил шкапчик, выстирал себе две нейлоновые рубашки. В половине восьмого пришла Авельянеда, а в восемь уже ушла — к тетке на день рождения. Говорит, что Муньос, меня заменяющий, невыносим — кричит, командует, придирается. Успел уже поругаться с Робледо.
Исполнился месяц с тех пор, как Хаиме ушел из дому. Хочешь не хочешь, а я не забываю о нем ни на минуту. Если бы удалось поговорить с ним хоть один — единственный раз!
Сидел дома, читал несколько часов подряд, правда только журналы. Больше не буду никогда. Ужасное ощущение даром потерянного времени, дурная голова.
Без конторы чувствую себя как-то странно. Наверное, потому, что это еще не настоящая свобода, она ограничена определенным сроком, а после — опять в контору.
Решил сделать ей сюрприз. Пошел встретить за квартал от конторы. Появилась в пять минут восьмого, рядом с ней шел Робледо. Не знаю, что он там ей рассказывал, только она смеялась так весело, от всей души. С каких это пор Робледо сделался остроумцем? Я забежал в кафе, они прошли мимо, я отправился следом на расстоянии тридцати шагов. На Андес они распрощались. Она свернула на Сан-Хосе. Конечно, идет в нашу квартиру. Я зашел в другое кафе, довольно засаленное, мне подали кофе в чашке, на краях которой виднелись пятна губной помады. Пить я не стал, но и официанта тоже не подозвал. Я был взволнован, расстроен, встревожен. А главное — недоволен собой. Авельянеда шла с Робледо и смеялась. Что в этом дурного? У Авельянеды не официальные, простые человеческие отношения с кем-то, не со мной. Авельянеда идет по улице рядом с человеком молодым, ее поколения, не с такой старой развалиной, как я. Авельянеда — отторгнутая от меня, живущая сама по себе. Разумеется, во всем этом нет ничего плохого. И тем не менее я в ужасе, потому, видимо, что впервые понял: Авельянеда может жить, двигаться, смеяться, не испытывая насущной потребности в моем покровительстве (я уж не говорю — в моей любви). Я уверен: разговор ее с Робледо совершенно невинен. А может, и нет. Откуда Робледо знать, что она не свободна? До чего глупы, пошлы, условны эти слова: «она не свободна». Для чего не свободна? Наверное, я оттого так встревожен, что убедился: она вполне хорошо себя чувствует в обществе молодых, тем более — молодых мужчин. Только и всего. И еще: то, что я вижу, не имеет никакого значения, но очень важно то, что я предвижу, а предвижу я возможность потерять все. Робледо ее не интересует, он, в сущности, пустой малый, понравиться ей не может. Но я ведь ее совершенно не знаю. Хорошо, пусть знаю, что из этого? Робледо ее не интересует. А другие? Все остальные мужчины на земле? Если один молодой мужчина может ее рассмешить, сколько других могут ей понравиться? Когда я покину Авельянеду (единственная ее соперница — смерть, коварная смерть, что держит всех нас на примете), перед ней расстелется целая жизнь, много времени останется в ее распоряжении, и останется сердце, живое, открытое, чистое ее сердце. Но если Авельянеда покинет меня (мой единственный соперник — мужчина, молодой, сильный, полный надежд), я не смогу жить, ибо лишусь последних минут отпущенного мне времени, и сердце мое, сейчас такое цветущее, радостное, обновленное, без нее сразу заледенеет и увянет.
Я заплатил за кофе, которого не пил, и отправился в квартиру. Позорный страх давил меня, страх перед ее молчанием, ведь я знал заранее, что, если она ничего не скажет, я не стану выведывать, расспрашивать и ни в чем ее не упрекну. Я молча снесу свою беду, и — тут уж нет никакого сомнения — начнется для меня долгая пора бесчисленных унизительных мук. Я всегда был недоверчив, всегда ждал несчастья. Кажется, рука моя дрожала, когда я поворачивал ключ в замке. «Ты что так поздно? — крикнула она из кухни. — Я тебя жду, хочу рассказать, что натворил Робледо. Ну и тип! Давно я так не смеялась». И она встала на пороге гостиной в фартуке, зеленой юбке и черной водолазке. Я заглянул в ее блестящие, чистые, ее правдивые глаза. Никогда она не узнает, от чего спасла меня этими словами. Я привлек ее к себе, обнял, вдыхая нежный запах ее теплых плеч, смешанный с запахом шерстяной водолазки, и ощутил, как земля вновь завертелась вокруг своей оси, вновь отодвинулась в далекое, пока что безымянное будущее та страшная опасность, что зовется «Авельянеда и Другой». «Авельянеда и я», — проговорил я тихонько. Она не поняла, какое значение имеют эти три слова, но чутьем угадала — происходит что-то важное. Слегка откинулась, не снимая рук с моих плеч, и потребовала: «Ну-ка, повтори еще раз». «Авельянеда и я», — сказал я послушно. Сейчас около двух часов ночи. Я один дома. Я без конца твержу: «Авельянеда и я» — и чувствую себя сильным, гордым, уверенным.