В политических же кругах этот судебный процесс вызвал особый отклик.
ДЕЛО РАССМАТРИВАЕТСЯ в суде.
Это — день Юнни. Он встречает его, точь-в-точь когда наметил, и встречает без защитника.
Юнни Педерсен называет своё имя, дату рождения и местожительство. Обвинение прочитано, и Юнни подтверждает факт происшествия. Он делает это не без чувства известной гордости. Значит, он что-то свершил, значит, он обозначил себя, во всяком случае — обратил на себя внимание. Он не уйдёт отсюда, склонив голову. Однако он отказался признать себя виновным.
Прокурор допрашивает обвиняемого:
— Итак, вы вошли в магазин с улицы. И тогда… да, и тогда вы принялись разбивать драгоценные фарфоровые вазы?
— Именно так, господин прокурор. И мне кажется, вы должны отдать мне должное, я делал это довольно основательно.
— Вы отдаёте себе отчёт в том, что ущерб составляет сумму в восемьсот пятьдесят тысяч крон?
— Мне говорили об этом, да. Но видите ли…
— Что вы сказали?
— Но видите, как здорово я это сделал, каким был спорым на руку.
— Вы… Вы проявляете неуважение к суду…
— К фарфоровым вазам, господин прокурор.
— Но почему? Ни одной судимости у вас раньше не было. Вы твёрдо стояли на ногах. Вы… ну да. Вы в известной степени были опорой общества…
— Sorry, sir[103]. Эта опора, вероятно, основательно прогнила.
— Можете объяснить суду, почему вы это сделали?
— Я попытаюсь, — ответил Юнни, теперь уже не отводя взгляда от прокурора. — За час до того, как я разобрался с этими фарфоровыми вазами… я узнал: я скоро умру. Мне остаётся несколько недель жизни… Видите эту маленькую коробочку с пилюлями? Это — морфий…
— Но…
— Я был в ярости. Кто-то должен был ответить за то, что я скоро умру. Жизнь в этом городе не могла продолжаться так, как прежде…
— Ладно… я признаю, что ваши слова проливают новый свет на это дело. Скажите мне, вы желаете, чтобы мы прервали заседание суда?
— Ни в коем случае.
— Меня поражает, что на фоне того, что выяснилось, вы производите впечатление необычайно уравновешенного человека.
— Совершенно верно. Разбив несколько сотен хрустальных чаш, станешь уравновешенным! Смерть кажется уже не такой бессмысленной. Теперь в отчётной ведомости порядка больше. Заверяю вас, господин прокурор, что ни одна-единственная фарфоровая ваза не была разбита напрасно.
— Вы должны, вероятно, признать, что бессмысленно разбивать хрусталь и фарфор на восемьсот пятьдесят тысяч крон.
— Есть какая-то соль в желании разбивать фарфор, господин прокурор.
— Не могу с этим согласиться. Нам… нам всем предстоит умереть. Но мы не можем все как один ходить по городу и разбивать фарфоровые вазы.
— Ваша правда. Люди большей частью уходят отсюда так же дисциплинированно, как соблюдают правила уличного движения. Но я наверняка не единственный. Подобная мысль должна была появиться у многих, у очень многих людей.
— Тем важнее для общества положить конец подобным прецедентам. Кроме того, это снимает всякую ответственность за компенсацию убытков…
— Что касается этого дела, я, понятно, абсолютно несостоятелен. Я — банкрот, господин прокурор. Мне остаётся лишь несколько дней жизни. Прежде чем все вы со своими семьями станете украшать рождественскую ёлку, я буду далеко. И никогда больше не вернусь.
— Значит, прежде чем исчезнуть, вы будете крушить и уничтожать всё, что попадётся под руку?
— А провал на экзамене, господин прокурор, а потеря работы… или измена той, что любишь…
После этого в объяснении обвиняемого впервые наступила краткая пауза.
— …может привести человека в отчаяние. Они становятся теми, кто совершает убийство — или даже самоубийство — из-за подобных вещей. Но не меньшая мука — знать, что ты должен умереть. Это не то что провалиться на экзамене. Теряешь себя, самого себя. Для меня это было нечто вроде взрыва!
— И вы полагаете, стоимость подобных «взрывов» является в некотором роде тем, что должно оплачивать общество?
— При чём здесь общество! Сам я уже на пути из этого общества На пути из реальности, господин прокурор. Я лишний в вашей компании. Понятно, о чём я говорю? Это… это битьё фарфора было лишь предвкушением неизвестности.
— Что вы сказали?
— Вот, вот! Это как бы предупреждение им вместе — и магазину, и суду. Назовите это — плата за науку… Ведь я понимаю, что подобные выходки могут легко войти в моду. Они могут… Они могут породить лавину себе подобных. Я ведь, как здесь совершенно правильно заметили, — я ведь не единственный, кто должен умереть. Но я — первый, кто взял дело в свои руки. Возможно, именно я открыл фарфоровый террор для будущих поколений.
— Фарфоровый террор?
— Через сто лет, возможно, не останется ни единой самой маленькой вазы или кувшина, чтобы их разбить. Они все уже будут уничтожены в знак протеста против смерти. Век фарфора минует…
ПРОШЛО несколько лет с тех пор, как Юнни Педерсен, шатаясь, бродил по городу, словно воплощение страха в человеческом обличье. После того, как он пустил в ход свои кулаки в магазине фарфора и стекла и был обвинён в грубом акте вандализма, Юнни безоговорочно приговорили к двум месяцам тюрьмы. Не из-за вероятности новых непредсказуемых поступков с его стороны, не потому, что суд не испытывал сострадания к обвиняемому, и не потому, что не понимал его ярости, а лишь принимая во внимание опасность повторения подобного примера.
Через четыре недели после суда Юнни скончался в одной из городских больниц. Несколько дней спустя его кремировали.
Сам я часто прогуливаюсь по кладбищу, где урна с прахом Юнни покоится под ковром из травы и цветов белого клевера.
Здесь так мирно! По-моему, слишком мирно! В урне под покровом травы лежат земные останки Юнни. Всё, что осталось от напряжённых мускулов воителя, — лишь чёрный прах.
Я думаю об этом прахе как о явлении природы. Юнни, в конце концов, соединился со Вселенной.
Мне всегда было не чуждо пантеистическое[104] понимание действительности. Когда мы умираем, мы возвращаемся туда, откуда некогда произошли. Мы некоторым образом возвращаемся домой. Умереть — значит быть отпущенным на отдых.
Ныне — мир здесь. Никогда прежде он здесь не был, никогда потом не будет. Мы — первые и последние…
Великое Тело мира ослабело. Ныне — всего несколько секунд — и голубь сел на наши плечи.
Так загадка между нами исчезает, — а мир-колосс срывается с места и движется дальше от одной удачи к другой.
Но нам следует пользоваться этим миром, пока он — здесь. Нам следует превращать часы в минуты. Нам следует вывернуть дни наизнанку и посмотреть, что там — на их левой стороне!
Ведь мы ныне — объективно существуем! Мы — настоящие!
Мы ныне — существуем! Мы — настоящие!
Мы ныне — существуем! Мы — настоящие!
БЫЛО ПОЛОВИНА ШЕСТОГО ВЕЧЕРА, Иве поразило, что она не испытывала ни малейшего намёка на страх.
Сирены воздушной тревоги звучали резко и пронзительно. Она слышала их теперь со всех сторон. Но было половина шестого. И она читала сегодняшние газеты. Вряд ли это могли быть учения. Должно быть, это была ложная тревога. Технический сбой. Непредвиденный случай.
И всё-таки… Положив льняное полотенце на скамью, она подошла к окну: ничего необычного на улице. Автомобили с водителями, торопившимися на обед[105], бороздили мокрый асфальт. Несколько ребят гоняли футбольный мяч перед верёвками для сушки белья. Фру Хенриксен с тяжёлыми авоськами в руках прошла, покачиваясь, к подъезду. Там, внизу, она увидала также Кристин и Юна. Скоро они, вероятно, громко топая, войдут в коридор, стряхивая с ног грязь и песок.
Но сирены не унимались. Короткие пронзительные звуки пронизывали до мозга костей. И неужто люди, выходившие там, внизу, из автобуса, совсем не испытывают беспокойства? Паники? Она услышала, как на лестнице шумят дети.
Секунды. Всё важное свершается в течение секунд.
Звонок в дверь. Она тотчас открывает. И дети врываются в квартиру.
— Что это так воет, мама?
Она слышит, как в воздухе раздаётся свист. Она снова подбегает к окну. И видит, как ядовитый гриб поднимается где-то вдалеке к небу.
— Это война! — кричит женщина.
Она увлекает за собой детей, хватает их за руки и устремляется в коридор.
Вниз по лестнице и бегом в бомбоубежище в подвале!
Проходит минута или две. Но вот уже все жильцы подъезда в сборе. «А Енс? — думает она. — Неужто он в автомобиле по дороге домой? Или он ещё в конторе?»