Инку услаждал сон времени, но, выстукивая по полу тяжелые частые шажки, Инквизиция явилась с балкона, сжимая толстую пачку сахара под мышкой.
– Бери, деньги не забудь отдать. Сахар-рафинад. Кило.
Пачка была из старых запасов, которые уже давно пора истребить в чай, позванивая ложечкой в колокольчик чашки. Инка понюхала жесткую обертку, бумага старинная, выцвела, пачка эта затерялась на балконе и спокойно пролежала там со времен ушедшей цивилизации. Инка медленно насытила комнату долгим вздохом. Надо было предвидеть, что быт Инквизиции стукнет по молчащим доселе барабанам души. Инка уже взялась за дверную ручку, но рискнула выйти из игры, смело предложив соседке:
– А может быть, чаю? У меня тут с собой пирожные: корзиночки с желе и вафли.
Чайник огласил квартиру криком бойцового петуха, предлагая всем живым пробудиться. Кухню иконы не стерегли. Здесь царил свежий, сельский запах сена. Под потолком висели связки сухого укропа, зверобоя, плетеные венки из крупного чеснока. Соседка, горделиво подбоченившись, с удовольствием наблюдала, как Инка вдыхает аромат трав и кореньев:
– Собраны вот этими руками, – красные, пухлые руки соседки кружатся перед Инкиным лицом, – в деревне, ты глянь, как пахнет.
Интерьер оттеняло пятно на потолке, своими желто-ржавыми очертаниями напоминавшее карту мира в миниатюре: вон и Атлантический океан, и Скандинавия-рысь, и самая темная, много раз увлажняемая потопами клякса Центральной Америки. Инквизиция обжигалась чаем и скорей поглощала корзиночку целиком, словно за дверью кухни нависал великан – пожиратель пирожных, готовый тут же все угощение отнять. Перетирая пирожные железными зубами, она мычала:
– Потоп за потопом, бессовестные, а им все ничего не делается. Как нажрутся, снова потоп. Подкараулила я верхнего во дворе и советую: ты воду-то научись закрывать, а то и тресну в другой раз. А его вертлявой бабе говорю: ой, спущу, говорю, с крыши твово пса и тебя за ним следом, костей не соберете. А пес – это мужик ее, значит. Я раскрытые булавки им клала на порог. Ничего не помогает, заливают и все, каждую неделю потоп, как по расписанию.
– Ничего не поделаешь, расположение звезд предсказывает гибель мира от воды. Но как снова начнут заливать, – разговорилась Инка, – вы зайдите к ним, прямо скажите, без иносказаний, что у вас море сверху, что капает с потолка, проводите сюда, пусть глянут на пятно. Оно, кстати, кухню не портит. Даже, наоборот, с ним уютнее. А может, соседи ваши сами не знают, что устраивают потопы, и понять не могут, почему вы на них сердитесь.
На совет соседка набрала чай в рот, потом сглотнула и проворчала:
– Ладно, посмотрю, что дальше будет, а ты молода еще, думаешь, что люди вокруг, а они все чаще нелюди попадаются.
Потом они сидели молча, накрапывал дождь, слышались их легкие, сосредоточенные дуновения на чай и вкусные, обжигающиеся прихлебывания. Инка разглядывала сахарницу с давно потерянной крышечкой, такие раньше были у всех – одинаковые сахарницы, куклы и платья, телевизоры, утюги и диваны – что было в ходу, то и выменивали на трудовые рубли. Начало казаться, что они сидят глубоко под землей – Инка и соседка Инквизиция, чье время принесено в жертву Инкиным капризам. Сидят, пьют чай из луговых трав, а кухню укрывают пласты земли. Каждый пласт содержит свои мусорные кучи, останки своих миров и времен: черепки тарелок с оборванными на полуслове надписями, горбушки недоеденных хлебов, лоскутики тканей, шнурки, пояски, ржавые брошки, спутанные клочки волос. Все это вперемешку с торфом, песком, глиной и гуано плотно засыпало небольшую, компактную пирамиду, в глубине которой они хлебают чай, а из чашечек поднимается слабый пар. Где-то далеко шумят мегаполисы, бурлят ошалелые трассы, снуют течения Океана Людского. Где-то люди боятся, что из сумки вытащат кошелек, что из-за опоздания зарплату урежут, что автобус уже ушел. А здесь, на кухне, в глубине пирамиды – тишина и сухие букеты. Наконец Инквизиция изрекла:
– Разве можно сейчас с людьми по прямому-то. Вот суслик мой, – она многозначно кивнула головой в сторону пустой комнаты, – опять скрылся в известном направлении, к одной в Люблино, у него «одних» этих как ворон в каждом перекрестке – по одной. Я всегда знаю, когда он у одной, сразу принимаю меры. Уходит мужик к одной, а там и домой не является. Это я знаю, ученая семейной мудростью, я волосы себе попричитаю-порву, а через недельку уймусь и даю объявление в газете «Работа для всех». Пишу, значить: «Если, скотина, не вернешься домой, твой баян и дрель сброшу с балкона, так и знай». И всегда срабатывает. Скотина моя служит в этой газете грузчиком. Как объявление дам, к вечеру приходит, сразу проверять, цел ли баян, на месте ли дрель, живем – тише воды, ниже травы, только знает почесывается через майку да на баяне растягивает тоску. А ты говоришь, впрямую общаться с людьми, без посредников. Зелень.
Налила Инквизиция еще по чашке, еще посидели, совсем стало спокойно, а в душе у Инки начал устанавливаться мир после бури: душевный разговор, мягкий, ласковый свет из окна и незатейливая магия тесного московского жилища без очага. Потом эхом пронеслось по предгорьям Инкиного сознания: «Уаскаро исчез. Сны все чуднее, и еще Аскар какой-то три года назад погиб под колесами». Сразу бросило в открытое море, холодные волны забрызгали лицо, и захлестали порывы ветра, а берега нового не видно, только шторм да тревога.
– А я тоже сегодня одна дома не хочу быть, задыхаюсь, – проговорилась Инка.
– Повздорила что ли со своим?
– Не знаю, был один непонятный человек, а теперь пропал, как его не было, понимаете, – делилась Инка, тихо, нараспев произнося слова, входила, вплывала в признание и неожиданно для себя выдала – Он мой учитель. И вдруг пропал, не предупредил и ничего не сказал. Телефон не отвечает, электронная почта швыряет письма обратно, мобильник заблокирован.
– Что за человек-то?
Тут Инквизиция отряхнула одурь задушевной беседы и молниеносно вошла в свои обязанности, напряглась, насторожилась и, опустив подбородок в ковш ладони, приблизила к Инке ухо с золотой сережкой – шесть крючков, и в них зажат красный камешек – капелька крови.
Мгновение колебалась Инквизиция, глазами пересчитывала затертые овощи и фрукты на клеенке. Потом глотнула воздуха, словно делала редкое для себя напряжение всех душевных сил, и шепнула:
– Ладно, я уж тут собиралась к тебе зайти. В общем, вот что. Недели две, наверно, как. Искал тебя, с виду – стыдоба, а не мужик: смуглый, с косами до пят. Но приятный, расположительный. Мы сидели у подъезда, я и Зинаида, да ты ж никого знать не хочешь, три года ходишь нос кверху, не подступисся. Зинаида – это с третьего, уколы мне делает от давления. Сидим с Зинаидой у подъезда, и появляется этот, с косами, он в годах уже, но приятный, доброжелательный. Про тебя спрашивал, а в какой квартире, говорит, не знаю. Просил передать, говорит, все, что мог, рассказал, а остальное от тебя зависит. Говорил учено: чтоб ты не волновалась о нем, значит, мол, с ним все в порядке. Еще что-то говорил, не помню.
Инка сидела не на табурете – на морском еже. Долгожданная весть от Уаскаро была каплей и не напоила Инкино любопытство. Инка билась впустую, несколько раз аккуратно возвращала соседку к Уаскаро и просила повторить слово в слово, что он сказал. Повторив все в третий раз, соседка многозначительно посмотрела на часы и, сопровождая громким зевком, подвела черту:
– Хорошо посидели, а теперь пора по домам, – это означало завершение дружественного чаепития. Отношения мгновенно перешли в обычные, подозрительно-оборонительные. Соседка вслед раскатисто огласила лестничную клетку угрозой, что эхом разнеслась от подвала до чердака:
– Хоть иногда сквозь зубы «здравствуй» цеди.
Прижимая к груди пачку сахара, Инка несла домой весть – Уаскаро приходил, а соседка Инквизиция его видела, но это ничего не проясняло. Еще она тащила домой воз перемолотого между двумя жерновами прошлого, один из которых хрипел голосом женщины-ондатры, что Аскара три года назад сбила машина, а другим жерновом были все недавние события, включая знаменитую пляску «айлавмоска». Инкина мысль пугливой уткой уносилась в темноту сознания и ничего не различала. Шторм и дрожь внутренностей не утихали, полночь пахла старым мехом, глиной, ветерком, духами дождя, уснувшими цветами и сумраком. Полночь, как приоткрытая пасть – в ней намечались очертания будущего, его спелых, тугих зерен и влажно отблескивали контуры предстоящих встреч. Случайных и сокровенных. И не хотелось думать, что и все предстоящее попадет в жернова, перетрется в муку.
На следующий день Инка лежала на диване, свернувшись калачиком, запивая смятение кровью томатов, провожая взглядом плотные толстенные тучи, серые, стеганые, которые медленно ползли за окном, словно на краю земли кто-то взялся за уголок и тянул их на себя. После шторма Инке нездоровилось, она понятия не имела, позволит ли шестизубая судьба дотянуть этот год, сомкнуть цепочку его дней в бусы или зажарит как мелкого зверька в жертвенной печи. Инка так и провела день мумией на диване, сначала беспокоясь, потом уже безразлично, устало поглощала небо. Облака проплывали мимо окна чинно, каждое шипело на остальных, чтобы сограждане-тучи не торопили, не наседали, двигались медленнее, дали успокоить Инку. Облако в виде бело-розовой каравеллы причалило к дымной туче-берегу. Облако-волк убегал в предгорья, а вершина горы ослепляла искристо-белым ледником. Убегая, волк намочил кончик хвоста в голубизне ясного неба-озера и шепнул, что снег – это всего лишь холодные блестки, и солнце золотит каждую кисточкой. Облако-лиса нежилось посреди белой пустыни, а на горизонте паслись лама и детеныш. Было так-же много бесформенных облаков, они как пустые таблички или чеки: что напишешь, в то и превратятся. Было одно смеющееся облако, было облако-корзина с дырками и фруктами. А потом облака сгустились и поплыли молчаливо, задумчиво, как будто продрогли и устали.