Наконец Бася позволила ему «спацеровать самéму», с настоящим рублем в кармане. «Купуй то, на цо сэрцэ почёнгнэ», — сказала она, и это было счастьем, потому что «сердце потянуло» на длинную и просторную площадь под названием Рынок, где и провел он целый день, забредая на соседние улицы, совершая круги вокруг фонтана, над которым — в какую бы сторону ты ни подался — висела, вспыхивая под разными углами в разных местах, короткая веерная радуга.
Лики и фигуры — эти куклы — были тут везде: на фасадах домов, над брамами и окнами, в основании круглых, как бокал, узорных балкончиков, в нишах, на портиках… Это взволновало его и даже потрясло: театр вырвался на улицу и правил бал, незаметно затягивая в волшебную игру целый город.
Он подолгу застревал перед каким-нибудь каменным львом с насупленными бровями и растрепанными патлами или перед четой ангельских ликов, подпертых тесной парой распушенных крылышек, как на старинных картинах подпирают подбородки маркиз и графинь крахмальные жабо.
Мальчик был очарован, покорён, счастлив: наконец-то он оказался там, где и должно жить людям. Таким и должен быть настоящий кукольный город. Такой — кукольной — и должна была оказаться добрая волшебная Бася.
А на рубль он купил два «тошнотика» по четыре копейки — так называли здесь пирожки с требухой, очень вкусные, а вовсе не тошнотные; и еще купил в магазине «Забавки» сразу две коробки пластилина, чтоб надолго хватило. И весь вечер лепил, что ему особенно днем приглянулось: бородатого мужика, волокущего на каменном плече огромную секиру. У того так выразительно была отставлена могучая нога в ботфорте, так напружинился бицепс на правой руке, поднявшей секиру, и он так ощерился — будто от души заматерился.
Сидя на кушетке меж двух раскидистых фикусов, Бася подрубала простыню и поглядывала на мальчика с умиленной любовью: вон как славно он играет сам с собою, яке милэ, не капришнэ, не роспэсчонэ дзецко … Легкий ребенок. Вылитая Катажынка в детстве.
А на другой день с этим «легким ребенком» стряслась та самая история.
Утром мальчик ушел гулять, а Бася приступила к стирке рубашек пана Станислава Кобрыньского. Их надо было отнести уже завтра утром, накрахмаленными и выглаженными, а она всю неделю проволынила, прогуляла с Пётрэкем. Так пора и честь знать.
Стирка шла полным ходом, вода лилась, полураздетая взопревшая Бася полоскала-выкручивала в ванне рубашки пана Станислава. Производственный процесс, как обычно, сопровождался фальшивым исполнением двух любимых мелодий: милого довоенного танго «Тылько едно слово, кохам…» и другой, известной песни, какой она помнила ее в исполнении Щепка и Тонька, популярных радиосатириков с довоенной «Веселой львовской фали». Те под гармошку пели, задушевно так: «Бо гдыбым се кедысь уродзич мял знув — то ты-илько вэ Львове»[6]. Бася, говорившая с ярко выраженным, тягучим львовским акцентом, произносила «вэ Львови»… — «И если б я где-то еще мог родиться — так то-о-лько во Львове…»
Часа через полтора в дверь заколотили ногами.
Бася накинула рубаху зятя Веры Леопольдовны, которую всегда носила дома, — та не липла к телу, в ней хорошо продувало запаренную грудь, — и побежала отпереть. Она всегда открывала дверь на любой стук, в любое время суток, никогда не спрашивая, кто и зачем пожаловал. А чего там спрашивать: отворяй, и узнаешь — кто.
На пороге, запыхавшись от волнения и восторга, багровый и потный, стоял Петя, держа в охапке годовалого младенца — девочку с кудряшками цвета красного золота. Видимо, он долго с нею бежал и здорово устал, но девчонку держал отчаянно крепко, обхватив поперек живота, как щенка. Та терпеливо и деятельно, но молча сучила толстыми ножками, извиваясь, пытаясь отделаться от назойливой опеки и сползти на пол.
— Бася! — выпалил мальчик тревожно-счастливо. — Смотри! Смотри, какая чудесная, какие кудряшки у ней веселые! Она настоящая! И теперь будет моя!
Подпихивая коленкой сползавшую с рук девочку, он потащил ее в комнату, мимо помертвевшей Баси, сгрузил на диван и плюхнулся рядом. Но, испугавшись, что его добыча может скатиться с дивана и куда-нибудь уползти, снова схватил ее в охапку.
— Ее бросили возле магазина, чтобы кто-то забрал… — выглядывая из-за пунцовых кудрей, торопливо объяснил он ошалевшему Басиному лицу и зачастил, в попытке пресечь ее нарастающий, как вопль, ужас: — Она, конечно же, никому не нужна, я заберу ее в Томари, и она теперь всегда, всю жизнь будет со мной!
— Ма-а-атка Боска! — наконец провыла Бася, бессознательно обшаривая влажными руками воздух вокруг, будто пытаясь нащупать опору… — Цось ты нароби́леш?!! То ж мала адвоката Вильковского… Тéбе забийом, Пётрэк!
Схватила тяжеленькую малышку на руки и побежала, как была — в полурасстегнутой мужской рубахе, на ходу пытаясь выяснить у мальчика, трусящего, как побитая собачонка следом, где именно тот ребенка стащил.
И вот уж повезло так повезло: зареванная нянька до сих пор металась от дверей магазина до угла улицы, хватая за рукава прохожих и вымаливая хоть слово: не видал ли кто… От страха девица даже не успела ни домой побежать, ни до милиции дойти — умирала, задыхалась, ревела белугой, обреченно уверенная в душе, что девочку украли цыгане. Но настоящая истерика началась у нее, когда она увидела малышку живую-здоровую, хотя и трижды мокрую, на руках у Баси. Ее затрясло, заколотило и она так громко зарыдала от счастья и облегчения, крестясь и поминая Йезуса, Матку Боску и всех святых, пришедших на память, что еще какое-то время Бася держала малышку на руках, опасаясь, что дура-девка от потрясения опрокинет коляску или еще как-нибудь попортит ребенка.
Затем состоялись короткие переговоры, в которых взаимозаинтересованные стороны (одна — визгливо, другая — ласково) условились происшествие замять: Бася объяснила, что заботливый «хвопчик» как раз и обеспокоился, что ребенок брошен, «як дворовый щенок», как раз и захотел ее уберечь… от кого? От цыган, само собой.
На обратном пути добрая Бася крепко держала Петю за руку, уговаривая его опамятоваться и понять, что живых детей, да еще таких пригожих (видал, какое платьице на ней, — не копеечку небось стоит!), да еще из такой семьи… — их не бросают, не-ет… И чтоб сыну не огорчался: вот завтра они пойдут в гости в такой прекрасный дом, к таким прекрасным людям, где есть такой прекрасный мальчик Боренька, у которого столько наилучших машин, что нет таких ни в одном магазине… Она вздыхала и время от времени переходила на русский, видимо, полагая, что это убедительней для мальчика звучит: «никому-сабе… никому-сабе…» — сам, мол, сам виноват, некого винить.
Петя молча шел рядом… Не плакал. А чего плакать, он уже взрослый. Но видно было, что его занимает какая-то настойчивая мысль.
— А можно иногда с ней гулять? — вдруг спросил он, остановившись.
Остановилась и Бася, вдруг осознав огорченным сердцем, что легкий мальчик не так уж и легок, что внутри его детской души спрессована тяжелая властная сердцевина, никому не подотчетная.
— Нет, — сказала она твердо. — И чего там с ней гулять, с этой крохой, какой тебе интерес с ней гулять, она еще и разговаривать не умеет. Вот завтра Боря, он твой ровесник… и он… и у него…
Внимательно заглянула в отчужденные прозрачные глаза, в которых ничего ей не удалось прочесть, и сочувственно улыбнулась:
— Сыну, тысь мышлял, же óна бендзе для тéбе сёстшичка?[7]
— Нет, — ответил он без улыбки, все продолжая думать о своем, — нет, она будет моей главной куклой.
…И простодушная Бася ужасно бы удивилась, узнав, что ни почти настоящий кукольный театр, который организовал в Борином дворе Пётрэк, вдохновив на спектакли всю ребятню, ни его многочасовые труды по вылепливанию встреченных днем людей — труды, поражавшие ее своим взрослым упорством, — ничто не вышибло из его головы неудачно украденной им малышки. Наоборот: если Бася присмотрелась бы внимательней, она бы разглядела в слепленных фигурах и саму девочку, и изломанную, ничком застывшую фигурку ее матери, прыгнувшей из окна в небо, но до него не долетевшей. Наверняка Бася онемела бы от удивления, узнав, что каждое утро ее мальчик отправляется к тому дому, на углу улиц Ивана Франко и Зеленой, где недавно произошла трагедия, и молча ждет в тени брамы, когда девочка выйдет на прогулку с новой няней — пожилой, полной коротконогой женщиной, крупная голова которой едва возвышалась над капюшоном коляски. Он следовал за ними до парка Костюшко и там, сидя на скамейке напротив, примерно с час терпеливо следил за ними, неспешно извлекая из комка пластилина и снова легко сминая, удивительных, не совсем реальных зверей. Девочка в это время обычно спала. Но иногда она просыпалась, и тогда няня брала ее на руки и даже спускала на землю, по которой та делала несколько пьяненьких шажков, радуясь, приплясывая на толстых поролоновых ножках и оглашая узорный от солнца и теней воздух сквера ликующим визгом.